Потрясающие приключения Кавалера & Клея — страница 83 из 126

До сего дня Джо уверял себя, что похоронил любовь к Розе в той же глубокой скважине, куда сгрузил горе по брату. Роза не ошиблась: после гибели Томаша Джо винил ее, не только за знакомство с Германом Хоффманом и его треклятым судном, но – и это важнее – за то, что соблазнила предать сфокусированную целеустремленность – упрямое пестование чистого и неколебимого гнева, – которая гнала его вперед в первый год разлуки с Прагой. Джо почти забросил войну, неодолимо отвратил мысли от битвы, отдался соблазнам Нью-Йорка, и Голливуда, и Розы Сакс – и за это был наказан. Его потребность – более того, способность – во всем винить Розу со временем иссякла, но вновь воспылавшая решимость и жажда мести, лишь обострявшиеся, ибо их снова и снова подрывали непостижимые планы ВМФ США, так заполонили сердце, что Джо казалось, будто любовь совсем угасла, – так великий пожар гасит костерок, лишая его кислорода и топлива. Теперь же, когда он засунул в пачку последнее письмо, его едва не мутило от тоски по миссис Розе Клей с Ван-Пельт-стрит, Мидвуд, Бруклин.

Сэмми как-то рассказывал Джо про капсулу, зарытую на Всемирной выставке: в капсулу сложили и похоронили в земле типические артефакты времени и места – нейлоновые чулки, издание «Унесенных ветром», чашку с Микки-Маусом, – дабы ее откопали и подивились жители грядущего блистающего Нью-Йорка. Пока Джо читал эти тысячи Розиных слов, слыша ее сиплый жалобный голос, погребенные воспоминания изверглись на поверхность, точно из глубокой шахты в сердце. Замок на капсуле взломан, защелки открыты, люк распахнут, призрачно дохнуло ландышем, запорхали мотыльки, и Джо вспомнил – разрешил себе в последний раз насладиться липкостью и тяжестью ее бедра у него на животе жаркой августовской ночью; ее дыханием у него на макушке и нажатием ее груди на его плечо, когда она стригла его в кухне квартиры на Пятой авеню; бормотанием и вспышками квинтета «Форель» где-то вдалеке, когда запах Розиной манды, густой и смутно дымный, как пробка из бутылки, ароматизировал праздный час в доме ее отца. Джо припомнил сладкую иллюзию надежды, что принесла ему любовь к Розе.

Он дочитал последнее письмо, сунул его в конверт. Вернулся за пишмашинку Ваху Флира, выкрутил свое заявление, бережно отложил на стол. Вставил чистый лист и напечатал:

Доставить миссис Розе Клей, Бруклин, США


Милая Роза!

Ты тут не виновата; я тебя не виню. Пожалуйста, прости меня за то, что сбежал, и вспоминай с любовью, как я вспоминаю тебя и наш золотой век. Что до ребенка, который может быть только нашим сыном, я хотел бы

На сей раз он не придумал, как продолжить. Его ошеломляло, как может повернуться жизнь, как события, что некогда так сильно его занимали – даже вращались вокруг него, – обернулись событиями, которые вовсе его не касаются. Имя мальчика и его серьезные распахнутые глаза на фотографии пыряли в самое нутро, туда, где все так растерзано и изломано, что надолго задумываться о ребенке было, пожалуй, смертельно опасно. Так или иначе, не планируя возвращаться из полета в Ётунхейм живым, Джо сказал себе, что мальчику без него лучше. В этот самый миг, за столом мертвого капитана, Джо принял решение: в том маловероятном случае, если план пойдет под откос и после войны его как-то угораздит остаться в живых, у него не будет ничего общего с этими людьми и особенно с этим серьезным и везучим американским мальчиком. Джо выкрутил письмо из машинки и сложил в конверт, на котором напечатал слова «В случае моей тоже смерти». Положил его под тот, где свои предсмертные пожелания изложил капитан Флир. Связал пачку писем и фотографий от Розы и одним броском скормил Уэйну. Затем взял спальник и пошел в радиорубку, – может, удастся поймать «Радио Ётунхейм».

5

Шенненхаус с минуту понаблюдал безоблачное небо, ветерок с юго-востока. В команде имелся метеоролог Броуди, но, даже пока этот Броуди был жив, Шенненхаус презирал его рекомендации, разделяя мнение старого друга, Линкольна Эллсуорта: в этой дыре предсказать погоду нельзя. Пока можно взлететь, лучше взлететь. Шенненхаус маялся кишечником, и впоследствии Джо в своем рапорте сообщил, что заметил некоторую бледность пилота, но списал ее на алкоголь. Они снова задом завели тягач на аппарель и подцепили гидроплан. На сей раз лебедка сработала как полагается, и они выволокли гидроплан наружу. Пока Шенненхаус разогревал двигатели и готовил самолет, Джо грузил снаряжение. Они захлопнули на базе все люки, оглядели станцию, девять месяцев служившую им домом.

– Приятно отсюда выбраться, – сказал Шенненхаус. – Я бы только предпочел куда-нибудь в другое место слетать.

Джо подошел к законцовке крыла, где был Устрица. В спешке Шенненхаус не очень-то постарался – шкура не совсем пропиталась, слегка обвисла и морщилась на каркасе. В целом вышло пестренько – рыже-бурые тюленьи пятна на серебристо-сером фоне, будто гидроплан забрызгали кровью. Заплаты собачьих шкур смотрелись бледно и болезненно.

– Сейчас или никогда, Дурень, – сказал Шенненхаус. И прижал ладонь к боку.

Спустя полминуты они уже скакали и скрежетали по земле, блестящей и шероховатой, точно карамелька, а затем их словно подхватили снизу в горсть и вознесли. Шенненхаус гикнул по-ковбойски, чуток застенчиво.

– Он и не допетрит, что его долбануло, – заорал пилот, перекрикивая хор басов-профундо двух больших «циклонов».

Джо не ответил. Он так и не рассказал Шенненхаусу, что накануне, перед тем как забраться в спальник, он сломал воображаемый незримый барьер, до сей поры разделявший Кельвинатор и Ётунхейм, передав Геологу следующие четыре слова – по-немецки, открытым текстом, на одной из частот, которыми для связи со станцией регулярно пользовался Берлин:

МЫ ИДЕМ ЗА ТОБОЙ

Джо так и не смог распутать и разъяснить Шенненхаусу колтун из жалости, раскаяния, желания поиздеваться и напугать, из которого получилось это предупреждение. Впрочем, разъяснения были излишни, поскольку на третий день их путешествия в палатке на плато под защитой хребта Вечности у Шенненхауса лопнул аппендикс.

6

Пегий аэроплан, кашляя, таща за собой длинную черную ленту из левого двигателя, на миг кривобоко завис в сотне футов к западу от Ётунхейма, будто пилот глазам своим не поверил, будто глиф сбившихся в кучку прямоугольных снежных курганов, черная гантель радиовышки и заледенелый кровавый флаг с паучьим глазом – лишь очередные в долгой череде миражей, фантомных аэропланов и фата-морганных волшебных замков, что околдовывали его в этом хромом и ошалелом полете. За миг колебаний пришлось заплатить: оставшийся двигатель заглох. Аэроплан клюнул носом, вздернулся, затрясся и упал – в тишине и на удивление неторопливо, как монета в банку с водой. Он грохнулся оземь – зашелестел снежный взрыв. Огромный капюшон блестящих брызг вздулся над плугом носа и поплыл по снегу. Треск лопающихся тимберсов и ломающихся стальных болтов заплутал и заглох в накатившем снежном прибое. Сгустилась тишина – ее нарушало только чайниковое тиканье и хлопки ткани: оторванный кусок покрытия фюзеляжа бился на ветру.

Спустя несколько секунд из-за неровной гряды льда и снега, которую вынужденное приземление воздвигло вдоль посадочной полосы аэроплана, появилась голова. Голова была в капюшоне, лицо пряталось в тугом кольце росомашьего меха.

Германский Геолог – звали его Клаус Мекленбург, и он каждые двадцать минут выходил из своего одинокого жилища понаблюдать за небом над Ётунхеймом – поднял левую руку, растопырив пальцы в перчатке из меха северного оленя. Приветствие вышло отчасти несуразным, поскольку в другой руке он держал армейский вальтер сорок пятого калибра, наставив его приблизительно в общем направлении меховой головы пилота. Пятеро суток с приема сообщения, поступившего с американской базы в Земле Мэри Бэрд, Геолог не спал вообще, а почти два месяца до того спал дурно. Он был пьян, накачан амфетаминами и страдал от колита. Он целился в человека, что шагал к нему по льду, следил, не появятся ли другие головы, замечал, как трясется рука, и сознавал, что успеет сделать лишь выстрел-другой, а потом его свалят друзья пилота.

Американец уполовинил сто метров, которые их разделяли, и тут Геолог заподозрил, что, кроме этого американца, больше мог никто и не выжить. Американец шагал шатко, подволакивая правую ногу, и отверстие в капюшоне смотрело прямо вперед, будто носитель капюшона не рассчитывал, что его догонят и составят ему компанию. Для тепла он высунул руки из рукавов и спрятал под курткой; в меховой дыре не было видно лица, двигался он рывками, точно огородное пугало, и эти болтающиеся пустые рукава испугали Геолога. Можно подумать, по его душу явилась куртка, набитая костями, – призрак неудавшейся экспедиции. Геолог поднял пистолет, вытянул руку и прицелился прямо в парок, что вырывался из центра капюшона. Американец остановился, куртка смялась и заерзала – он выпрастывал руки. Он как раз высунул кисти из манжет, протянул руки в негодовании или в мольбе, и тут первая пуля пробила ему плечо и развернула на месте.

Мекленбург в детстве пулял по птичкам и белочкам, но никогда в жизни не стрелял из пистолета, и рука от боли зазвенела, словно холод заморозил ее, а отдача расколола. Торопливо, пока не пришли боль, и страх, и колебания, он выжал из вальтера остаток обоймы. Лишь расстреляв ее всю, он заметил, что палил зажмурившись. Снова открыв глаза, он обнаружил, что американец стоит прямо перед ним. Сдвинул назад меховое кольцо – волосы и брови, под капюшоном повлажневшие от конденсата дыхания, почти мгновенно взялись обрастать инеем. Несмотря на бороду, американец был поразительно молод, с элегантным орлиным лицом.

– Я очень рад здесь оказаться, – сказал он на безупречном немецком. Улыбнулся. Улыбка на миг запнулась, будто наткнувшись на острую проволоку. В плече парки чернела аккуратная дырка. – Полет был трудный.

Американец снова втянул правую руку под парку и там пошарил. Рука появилась вновь с автоматическим пистолетом. Американец поднял пистолет к груди, точно собрался стрелять в небо, а затем рука дрогнула. Геолог шарахнулся, собрался с духом и ринулся отнимать у американца оружие. Уже в рывке он сообразил, что недопонял, что американец как раз отбрасывал пистолет, что его безобидная, даже печальная манера – не искусный обман, а облегчение, огорошенное и нетвердое, человека, что пережил тяжкое испытание и попросту – как он, собственно, и сказал – рад, что остался жив. Мекленбург вдруг остро пожалел о своем поведении: он был мирным ученым, всегда осуждал насилие и, более того, к американцам питал приязнь и восхищение, ибо в ходе своей ученой карьеры американцев повидал немало. Человек он был общительный, от одиночества за последний месяц едва не помер, и теперь ему на голову с небес свалился парнишка, умный и умелый молодой человек, с которым можно поговорить – да еще и по-немецки – про Луиса Армстронга и Бенни Гудмена, а Мекленбург выстрелил в него – расстрелял в него всю обойму – здесь, где единственная надежда на выживание, как он сам сто лет твердит, заключается в добрососедском сотрудничестве наций.