– Зачем ты меня сюда привела? – спросил я Надю, указывая пальцем на Артура. – Его лечить? Я не медик.
– Нужно же как-то пророчеству сбыться, – вздохнула она.
– Ты веришь этой прокисшей дуре с ее занавесками, абажурами и картами? – изумился я.
– Нет… То есть – нет, не совсем. Но хотела вас познакомить.
– Очень мило.
– А прокисшая дура была помолвлена с твоим дедом. Но тот удрал из-под венца, узнал, что она за глаза зовет его «хроменьким». На ней женился другой, его друг. Мой дед.
– А потом сбежал. И хорошо сделал. Не то быть бы тебе Эстеллой. [14]
Тут я развернулся и пошел прочь. Надя не пыталась меня удержать. Что до Артура, то он в тот раз так ничего и не сказал. Пока мы были в доме, дядя Петро (Ш…) зажег на дворе лампу под косым – для стока вод – летним тентом и сам сидел под ним на лавке, уперев кулаки в колени и грустно на меня смотря. Я поклонился ему, он кивнул мне, но тоже не сказал ни слова. Войдя на свой двор, я подумал, что уже середина июля и что Мицкевич непереводим. Акация близ калитки серебрилась под ущербной луной. Лягушачий концерт тянулся с болот. Я нашел Млечный Путь, такой ясный, какой бывает лишь на юге даже при полной луне, решил еще, что мир лучше людей, им порожденных, и вошел в дом с твердым намерением тотчас лечь спать. Я – как и мой отец – не был романтик. И сон не бежал меня.
Поцелуй Арлекина
(Старая ариетка)
Синеглазую Нину
Толстошеяя бонна,
Взяв два места в партере,
Как-то в цирк привела.
Там была клоунада.
И на ум арлекину
Посреди представленья
Злая шутка пришла.
Он склонился с арены
К креслу первого ряда,
Взгляд его стал печален,
Нине он подмигнул.
И она не успела
Даже вскрикнуть: «Не надо!» —
Как смешными устами
Он к устам ей прильнул.
Поцелуй арлекина
Был так нежен и пылок,
Что у ней закружилась
В тот же миг голова.
Запах пота и грима
И горячих опилок
Сжал ей сердце – и смутно
Прозвучали слова:
«Поцелуй арлекина!» —
Бонна ей прошептала.
Он же белую щеку
Ей подставил как раз.
И малышка зарделась,
Нежно затрепетала
И губами коснулась
Жесткой кожи тотчас.
Арлекин вдруг отпрянул,
Хохоча и кривляясь.
Среди голых красавиц
И свирепых громил
Он исчез не простившись,
Но у Нины осталась
На губах крошка грима —
Все, чем он одарил.
И в жару скарлатины,
Разметавшись в постели,
Она бредила нежно,
Как в истоме любви.
Близких не узнавала.
Куклы ей надоели.
Все звала арлекина
Из прекрасной дали.
И когда хоронили
Ее в среду, к полудню,
Город был опустевший,
Цирк уехал навек.
И она не узнала,
Как мучительны будни,
Как бесплодны надежды
И печален наш век.
Горынь
Малин, в отличие от всех украинских городов, городков и местечек, включая сюда деревни, села и хутора, не слишком зелен. Большая пыльная площадь в центре его приводит невольно на ум мысль о том, что Гоголь из своего прекрасного далека видел вовсе не фантастический город «Мертвых душ», а вполне земной и отлично ему известный Малин. Здесь ничего не менялось с тех пор. Порыв ветра, вздымая пыль, заставлял франта (если тот случится на улице) схватиться за цилиндр – а ныне за шляпу, селяне на площади продолжали неспешно обсуждать достоинства и калибры колес – пусть даже речь шла не о кибитке, а сеялке, – годовалые поросята валялись на солнце у троттуаров, и, словом, жизнь, избегнув перемен – возможно, в угоду чарам своего римского певца, – спокойно и уверенно выводила на авансцену, точно так же, как век назад, индейского петуха с его пернатым гаремом либо стайку собак, добродушных и ленивых даже в любви друг к дружке. Кривой и щуплый автовокзал сменил собой присутственное место, сгоревшее в войну от шальной бомбы, – вот и весь прогресс за полтораста лет, которым удостоил новые времена Малин.
Я оказался в нем не по своей охоте. Прошел июль, начался август, но жара не думала спадать, и только все углы улиц нашей деревни белели, точно сугробами, тополиным пухом, недвижным в застывшем от зноя воздухе. Наши встречи с Надей под кровлей пустого дома не прекратились, как я того ждал, а даже стали особенно продолжительны и страстны – боюсь, что от безысходности. Ее мы ощущали оба и избегали говорить о ней. Верно, и детвора у нас за спиной, у прогнившей щели, подметила то же, во всяком случае, соглядатаев стало меньше, а там они и вовсе исчезли. Да и мы совсем перестали думать о них. Встречались, однако, мы теперь не каждый день. У Нади все выдавались разные дела, она куда-то ездила, то в Киев, то в Любар, а раз как-то потолковала со мной и о Белой Церкви. Я хорошо знал окрестность, но ее поездки сбивали меня с толку: я не мог понять, зачем они ей. Потом вдруг все стало ясно: она разыскивала бабку больному Артуру. И к августу как раз нашла.
Передвигаться тот сам не мог: кроме приступов эпилепсии, он был еще и парализован всей нижней частью тела (обстоятельство, наведшее меня далеко не на радостные догадки). Дядя Петро привез его из города, но бабка – баба Гарпина, так звали ее, – обитала под Малином, в деревне Горынь. Словно заправский врач, принимала она лишь днем, и то только в будни. Говорили, что все субботы и воскресенья («нэдили») она проводит в церквах, тем-де и лечит. Какая тут была связь, я не мог знать. Но тотчас понял, что Артура к ней везти суждено мне: я даже сам это сказал, чтобы избавить Надю от унизительной – в нашем случае – просьбы и избегнуть муки слушать ее. Она ответила мне взглядом, много облегчившим мне предстоявшие путевые невзгоды: их нельзя было миновать.
Малинская электричка плоха, если ехать ею из Киева. На Дарнице, конечном пункте главной ветви метро, в нее набивается до отказа сельский люд так, что порой и в проходе стать некуда. Но к нашей станции народ редеет, а до самого Малина доезжают от силы два-три пассажира на вагон. Нас и было как раз трое, когда за окнами кончился пыльный ельник и поползли, тормозя рывками, первые пристанционные строения: какие-то будки, водонапорная башня, домик стрелочника и проч. Не видя нужды в чем-либо стеснять себя, я, сняв кресло с Артуром с верхней площадки тамбура и опустив его на перрон, без церемоний отправился в одну из этих будок, отведенную под туалет. То, как именно в этом случае он будет решать сходную задачу, мне было все равно. Его и Надю я нагнал уже по дороге от станции к автовокзалу: она прилежно везла кресло, склонясь к затылку своего подопечного и что-то ему шепча. Он в ответ помахивал слегка головой, но не то что бы кивал, а только давал знать, что не спит и слышит. Что ж, в такую жару с его стороны и это было геройство. Я шел следом шагах в пяти, не желая ни мешать Наде, ни – да простит меня бог, а вернее, читатель – помогать ей. Если изъять чисто служебное мое участие в этом деле, я вообще был тут ни при чем. Дорожка была удобной, гладкой, от жары асфальт даже слегка размяк, и я не видел повода играть тут свою роль.
Автобус, как оказалось, нам подходил любой: так или иначе, он шел через Горынь. Однако билетов в кассе не было, а контролер появился тотчас, несмотря на толкучку и жару. Помня все же о доле своего участия – довольно скорбной доле весьма скупого участия, – я загодя пробил («закомпостировал», как это тогда называлось) три киевских талона с крупной черной пятеркой в центре и хладнокровно предъявил их кондуктору (синяя четверка означала троллейбус, красная тройка – трамвай: ни того, ни другого в Малине, понятно, не было и в заводе). Счет шел на копейки и потому был особо строг. Не знаю уж, дама с калекой или мой вид разжалобил блюстителя местных транспортных средств, но мы избегли штрафа, отделавшись обещанием больше так не поступать. Я очень надеялся в душе, что и впрямь больше не придется, однако сказал, что в кассах автовокзала малинских билетов нет. На этом спор и кончился, ибо сердобольный малоросский люд стал тянуть мне со всех сторон свои билетные книжки. Я счел это излишним; кондуктор протиснулся мимо нас и вряд ли думал вернуться: жар быстро превратил автобус в ад. Кое-как тронулись. Дорога не радовала глаз. Улицы были пусты и серы, несмотря на ясный день, за Малином потянулись поля с редким гаем (рощей) вдали, потом луга с пожухлой зеленью и все той же кривой сосной на краю, и, наконец, домики по сторонам шоссе, замельтешив купами садов и иглами громоотводов, вдруг оказались тем, что мы искали: Горынь вся состояла из одной улицы, протянувшейся вдоль дороги.
– Горынь, – объявил и шофер – верно, на всякий случай, – притормозив у шеста, отмечавшего здесь остановку.
Двери раздвинулись, и тотчас несколько человек бросились помогать нам: с удивлением я понял, что им известна цель нашего визита. Мы сошли на обочину.
– Вам туда! Вон туда! Вон – за петухами! – кричали нам из автобуса, а потом уже и с улицы.
Петухи, наподобие рижских флюгеров, венчали взвершья ворот метрах в ста от нас, но были посажены крепко и от ветра не вращались. Мы двинулись к ним, катя кресло Артура прямо по дороге: ни троттуаров, ни даже тропинок вдоль забора здесь не было. Автобус обогнал нас, посигналив нам ухарства ради, а верней, в знак прощанья, и мы остались одни на дороге. Иного транспорта, кроме уехавшего автобуса, тоже не было. Разве лишь впереди и чуть сбоку торчали оглобли безлошадной телеги, и, право, не знаю, какую именно скотину дядя Миняй – или дядя Митяй, суетившейся тут же, – надумывал впрячь в свою повозку. Мы вскоре миновали его. Он, впрочем, тоже нашел нужным указать нам подбородком и подобранным в кулак кнутом на ворота искомой мызы. Мызу отделял от шоссе поросший травой сточный ров, так что мне довелось лишний раз выполнить долг носильщика. Выполнение его сопровождалось всегда степенным Артуровым кивком и столь же степенным «Много вам благодарен», что я прослушал уже раза два в электричке, один – в автобусе, а теперь и здесь, у самых ворот достигнутой цели. Нестройный ропот с той стороны подтверждал как будто, что цель именно здесь. Так и оказалось в самом деле.