Поцелуй с дальним прицелом — страница 42 из 63

Поэтому неудивительно, что они сорвали бурю аплодисментов, когда сладострастные стоны «Amado mio» наконец-то утихли. Оказывается, никто не танцевал: все смотрели на них, и на личике фарфоровой Женевьевы было выражение такой детской, такой наивной зависти, что Алёна почувствовала себя совершенно счастливой и поощряюще улыбнулась ей, словно говоря:

«Ничего, шери́, не горюй, у тебя еще все впереди, будущее за тобой, ты еще научишься и румбу танцевать, и презирать мужчин, даже самых любимых и вожделенных, а пока дай покуражиться красавице постбальзаковского возраста… напоследок! Под занавес, как принято выражаться».

– Merci, madame, – сказал Фримус, и не успела Алёна ответить непременным «Merci а vous», то есть «спасибо вам», он добавил: – А ведь вы были правы, когда сказали, что вам ни к чему услуги брачной конторы Николь Брюн, ныне мадам Понизовски. Вы и впрямь не способны приспособиться к мужчине, даже в танце. Первое ощущение партнера – что вас необыкновенно легко вести. А потом понимаешь, что ведете именно вы, а партнер танцует те фигуры, в которые вовлекаете его вы. Думаю, точно так и в жизни. Ваша слабость и податливость обманчивы…

– То есть… что вы… я не понимаю… – несвязно забормотала Алёна, а Фримус с холодной улыбкой сказал:

– Я имею в виду, что вы разобьете жизнь и сердце любого мужчины, который окажется рядом с вами. Думаю, это не ваша вина – это ваша беда. Простите за избыточную проницательность – дело в том, что я сам такой же: рядом со мной невозможно находиться долго. Извините, меня зовет Жильбер.

И он отошел, оставив Алёну одну среди этих любопытствующих, восхищенных, завистливых взглядов бургундских крестьян и крестьянок.

«Удар иль поцелуй произойдет меж нами?» – вспомнила она Шекспира. И ответила его же словами: «Удар, сто тысяч раз удар!»


Никакого открытия не было сделано, она все это про себя давно и прочно сама знала, однако почему-то именно об этом думала Алёна весь вечер и потом, дома, сидя на каменной скамье в уголке террасы.

Казалось бы, что может быть бестолковее, чем процесс разбивания посуды? Однако какой-то датский физик вывел на этой основе целую теорию, которая так и называется: «Теория битых горшков».

Сортируя осколки по размерам, этот физик обнаружил, что куча мелких черепков неизменно весит в шестнадцать раз больше, чем куча средних, а те, в свою очередь, в шестнадцать раз тяжелее оставшихся от битого горшка крупных частей. Этот коэффициент может немного изменяться, причем зависит он не от материала, а от формы разбиваемого предмета.

Человеческие судьбы, конечно, не битые горшки, но и в них нередко обнаруживаются четкие, а потому еще более загадочные математические закономерности…

Марина и Морис смотрели телевизор, Лизочка спала, а Алёна сидела на все еще теплых, не утративших дневного жара плитах, смотрела на ковш Большой Медведицы, который сиял и сверкал прямо перед ней, словно нарочно для нее вышитый алмазами на черном бархате небес, вдыхала аромат роз, долетавший через дорогу, из сада веселой голландки Труди, и думала о том, что всегда именно так и случается в ее жизни, согласно математической закономерности: вроде бы должен произойти поцелуй, вроде бы он уже близок, а происходит именно удар… сто тысяч раз удар.

Так было раньше, так было и с Никитой Шершневым, который ей понравился, и с Фримусом, который ее обворожил тем, что бесподобно похож на Игоря… а уж с Игорем-то!.. Так, судя по всему, будет происходить в ее жизни и впредь.

Она слишком сильная и слишком хорошо знает, чего хочет. А если хочет, то сразу, быстро, все! Ей некогда и неохота ждать, когда мужчина ей это предложит, она предпочитает взять сама… но мужчины ведь так скупы и осторожны, так расчетливы! Они мстят смелым женщинам. Алёна первая сказала о своей любви Игорю… ну и где сейчас Игорь, а где она? Потом зачем-то вмешалась в дела Никиты Шершнева – и в результате вынуждена спасаться от него под светом этих невероятных бургундских звезд, среди сказочного аромата бургундских роз…

Впрочем, хоть и говорят, будто неприятности не исчезают бесследно, а просто переходят из одного состояния в другое, а все же нет худа без добра. Здесь такая красота, такой покой! Здесь тревога стихает, словно ветер на закате, кажутся сущим бредом все рассуждения Бертрана о невероятных совпадениях. В самом деле – больно надо киллёру Никите Шершневу рыскать, словно тать в нощи, по всему Парижу в поисках какой-то шалой писательницы, чтобы…

Повеяло легким ветерком, запах роз сделался еще слаще, слышнее стало задумчивое блеяние овец на скотном дворе Жильбера. Потом до слуха Алёны донеслось легкое повизгивание щебенки, которой был усыпан асфальт, и мимо террасы, не заметив недвижимо сидящей в потемках Алёны, прошел – стремительно, едва касаясь земли, – Никита Шершнев: явился из темноты и канул в нее – словно призрак, вызванный растревоженным воображением нашей писательницы.

Словно тать в нощи.

Франция, Париж,80-е годы минувшего столетия.Из записокВикки Ламартин-Гренгуар

Нет, конечно, деньги и все прочее на меня вот так сразу не упали. Сначала я работала, как все другие девушки. И какое же это было удивительное время в моей жизни!

Я побыла манекеном всех уровней – сначала у «Ланвен», потом у Поля Пуаре. Там больше платили – поэтому я и ушла к нему. Но там атмосфера была совершенно другая, чем у мадам Жанны, с которой я на всю жизнь сохранила отличные отношения. Помню, как меня придирчиво осматривали при первой встрече, заставляли задирать платье и показывать ноги! Проявлять излишнюю скромность не рекомендовалось: можно было запросто вылететь со службы. Да и о какой скромности может идти речь? Раз я согласилась на это ремесло, то не имело смысла особенно играть в чувство собственного достоинства… Для новой жизни не нужны старые одежды – обо мне это можно сказать в буквальном смысле!

Впрочем, я с этим скоро смирилась, как смирилась со своей стрижкой: тем паче что она мне необычайно шла.

Вообще с нашим патроном было трудно. Он придирался к мало-мальской провинности: прическе, небрежному макияжу… слишком печальному выражению лица, в конце концов… да уж и не знаю, к чему только не придирался Пуаре! Иногда патрон просто выстраивал нас в круг и рассматривал долгим, тяжелым взглядом. Потом вдруг делал странный жест, как будто муху отгонял. У нас, кстати, это так и называлось между собой: гонять мух. После такого жеста девушка, на которую в эту минуту смотрел Пуаре, могла считать себя выгнанной вон, словно докучливая муха. Хорошо еще, что мадам Жанна Ланвен клятвенно пообещала, что возьмет меня обратно, стоит мне лишь захотеть, поэтому я при Пуаре никакого страха не испытывала. Этим-то я патрону и нравилась: остальные все наши девушки при нем дрожкой дрожали! К тому же я пришла не с улицы, я уже многое умела: и медленно, с гордым видом прохаживаться, выставив вперед то одно плечо, то другое, и правильно поворачиваться (тут большое значение имело, как ты ставишь ноги, чтобы не косолапить, как это любим делать мы, русские), и переодеваться с быстротой молнии.

Вообще работать у Пуаре было тяжелее, чем где бы то ни было: коллекция обновлялась каждые шесть месяцев, и большинство времени мы, манекены, не красоту свою демонстрировали, а стояли на помосте, а модельеры на нас драпировали ткани, подбирали к ним кружева, ленты, кроили, закалывали булавками, порою нечаянно втыкая их в тело… словом, мы часами изображали собой именно тех деревянных манекенов, о которых я думала в самом начале своей карьеры. Длились примерки часами без перерыва, некоторые девушки даже в обморок падали.

Этого боялись: наш патрон слабостей не любил и не прощал, мог снова начать «гонять мух»…

Потом, когда я уже стала манекен-волан и даже пару раз побывала в роли манекен-монден, у меня появилась дублерша. Так называли девушек с такой же фигурой, как у ведущих манекенов фирмы, но еще не получивших известности, мало чему наученных, на которых кроили и шили платья для нас, этуалей.

Работа, словом, была у меня такая, что особенно предаваться сердечным страданиям времени не было. Днем, по крайней мере. А ночью меня тогда начал мучить сон, который и стал наваждением всей моей жизни.

Мне снилось, будто мы снова идем по льду Финского залива всей нашей группой, и я снова вижу полускрытые капюшонами лица моих спутников: здесь и леди Эстер, и приснопамятный Корсак, и пианист Соловьев (хотя к тому времени я уже узнала, что он погиб, про это даже в газете было, в нашей эмигрантской «Русской мысли»), и профессор восточных языков, как его там… Ну и Никита, конечно. И вот снова я наступаю на кабель, протянутый по льду, снова вижу огни Кронштадта, снова появляется матрос и тащит меня куда-то прочь, однако Никита не бросается мне на помощь, и скоро все наши скрываются в ледяной туманной мгле. Я вырываюсь, пытаюсь высвободиться, однако матрос вдруг говорит мне знакомым голосом:

– Ну что ты рвешься, дурочка! Я просто хочу открыть тебе глаза, открыть истину!

Мне кажется, что это Корсак. Я перестаю вырываться, мы останавливаемся, туман рассеивается, и я вижу… я вижу, что передо мной та самая, ненавистная мне, служебная каморка Анны, в которую я когда-то заглянула через окно. И я вижу то же самое, что и тогда: Анну в ее шелковом платье, поднятом до талии, а перед ней какого-то мужчину на коленях. Это Никита, думаю я, и чувствую, как сердце мое превращается в осколок льда. Я смотрю на Анну, на Никиту и думаю: как жаль, что я не владею черной магией, что не могу убивать взглядом! Я бы убила их сейчас, убила бы их обоих, без всякой жалости! Почему, ну почему у меня нет револьвера, чтобы застрелить их!

И в эту минуту раздается выстрел, потом другой, совсем рядом со мной, и такие громкие, что я едва не глохну даже во сне…

В невероятной, небывалой тишине любовники падают мертвыми.

Я в ужасе оборачиваюсь и вижу, как расходится дымок, вылетающий из ствола револьвера, который держит стоящий рядом со мной мужчина. Он откидывает капюшон и – боже мой, я обнаруживаю, что это мой отец! Мой отец застрелил Анну и Никиту!