Летом она живет в Кудиново под Москвой и пишет подруге Леонилле безнадежное по тону письмо:
29 июня 1904
Кудиново
Письмо твое, милый друг, застало меня в очень тяжелую минуту – одновременно с ним пришло известие из Мещерска, что Настя слабнет и переходит в безнадежное слабоумие. Ты знаешь – с тем, что с ней случилось, нельзя свыкнуться – это не вошло в сознание, входит только минутами – и трудно передать ужас этих минут. <…>
Первое – это, конечно, тот, кого ты называла моим другом (как далеко это слово от того, что есть на самом деле). Второе – это же и первое – Мещерское. Третье – сознание своего бессилия и ничтожества создать что-либо, начиная со своей судьбы.
В это время она с некоторым удивлением стала принимать ухаживания юноши Михаила Шика.
Когда он уходил поздней ночью к себе с далекой окраины у Девичьего монастыря, где я жила, и в деревьях парка стонала и выла метель, сердце у меня мучительно сжималось, и думы о нем, о трагизме связанности его со мной, не покидали меня иногда до рассвета. Но в то время я не любила его той любовью, какою он меня любил, и была полна еще тоски и боли о другом человеке.
Однажды он пришел, как приходил каждый день и не застал меня. Я уехала на станцию Царицыно, по торопливости, не оставив ему записки. Он обошел полгорода по ужасной погоде, разыскивая меня. И когда я вернулась дня через два, я нашла у себя на столе письмо, где не было упреков, но звучала предельная боль души. Способность к боли, к высшей точке болевого напряжения, к подобной агонии там, где замешана любовь и есть причина для страдания, составляла в то время одну из характерных черт души. Другая черта ее была – обреченность пить чашу до конца, как бы горька она ни была…
Благословенны пусть будут крохотные из каких-то, как на подбор, слабеньких невзрачных цветов букеты, какие он собирал для меня той весной.
Человек, которому я сама тогда посылала корзины с цветами, ни разу не подарил мне ни одного цветка. И эти желто-синие букетики ложились тогда на мое сердце, как целебные травы, как что-то райское, чем Бог захотел утешить в том, что земное цветение ее было так непоправимо уродливо и таким жгучим побито морозом…
Мне снилось сегодня, – сказал он однажды, глядя задумчиво в окно на белый морозный парк и снежные дали Воробьевых гор, – мне снилось, и с такой непонятной реальностью, что я болею, и что я при смерти. Возле меня Володя Фаворский. И я говорю ему, что я умираю от того, что слишком сильно люблю вас[157].
“В этот период (после разрыва с доктором Лавровым. – Н. Г.) опустошенности и тоски, – писала В.Г., – отвращения к жизни и к себе подошел Михаил Владимирович (Шик) – тогда еще мальчик – и в течение 12-ти лет приносил мне ежедневно, ежечасно величайшие дары – благоговейного почитания Женщины, нежности, бережности, братской, отцовской и сыновней любви, заботы, верности. Когда ему было 20, а мне 38 лет, наш союз стал брачным, и брак длился около 10 лет”[158].
В 1912 году Шик окончил Московский университет сразу по двум кафедрам – всеобщей истории и философии, после чего продолжил занятия философией в одном из университетов Германии. Варвара и Михаил стали вместе переводить на русский язык чрезвычайно важную книгу того времени – “Многообразие религиозного опыта” Уильяма Джеймса. Заказал перевод Семён Лурье, уже несколько месяцев искавший хорошего переводчика для монографии, которую читала тогда вся мыслящая Европа. Сначала он обратился к Евгении Герцык. 19 февраля 1909 года она писала Вячеславу Иванову:
Сейчас у меня был Лурье – приятель Шестова, культурный скептик, говорил о “Русской мысли”, которую, кажется, берет, и очень уговаривал меня взять огромную работу – перевод Джемса о религиозном опыте. Меня пугает величина и срок. Он мне пришлет книгу и через два дня я должна ответить. Страшно закабалять себя[159].
Герцык отказалась.
Незадолго до русской версии книги вышла статья Шестова, где он писал: “Джемса интересует <…> то, что религиозные люди называют откровением. По своему личному опыту Джемс совсем не может судить об откровении, ибо сам ничего такого не испытал <…> Джемс добросовестно изучал, насколько возможно, показания религиозных людей и пришел к заключению, что откровение – это факт, с которым нельзя не считаться, и что люди, испытавшие откровение, знают многое такое, чего люди обыкновенные не знают”[160].
В 1911 году Н. Бердяев назвал “Многообразие религиозного опыта” “прославленной книгой”, в 1914-м на нее ссылался В. Жирмунский, этот труд стал любимым чтением Л. Выготского. Скорее всего, они читали книгу в переводе Варвары Григорьевны и Михаила Шика.
Встреча Варвары с Львом Толстым. 1909 год
В 1909 году жизнь Варвары Григорьевны круто меняется: после ухода Мережковского с поста заведующего литературно-критическим отделом журнала “Русская мысль” Семён Лурье принимает на себя его обязанности и приглашает туда Малахиеву-Мирович. За короткое время с января 1909 по октябрь 1910 года Варвара печатает в журнале более двадцати рецензий. В 1910-м художественную литературу в “Русской мысли” рецензируют фактически двое: Малахиева-Мирович и Валерий Брюсов. Но с приходом в отдел Брюсова осенью 1910 года Варвара Григорьевна отходит от “Русской мысли”.
В начале 1909-го Варваре Григорьевне удается получить разрешение Льва Толстого посетить его в Ясной Поляне. Ее тягу к толстовству иронически отмечал Шестов в своих письмах. Но сам факт того, что она едет к самому графу Толстому, поражал всех. “Дети семьи, где я жила, волновались за меня, представляя мою встречу с Львом Николаевичем, – писала она. – Когда я уезжала, меня провожали с такими лицами, с какими, быть может, в средние века напутствовали отправлявшихся в крестовые походы.
Телеграфисты, у которых я справлялась о поездах, останавливающихся в Козловке или Ясенках, узнав по названию станций, что я еду ко Льву Николаевичу, сразу изменили свои лица; у одного было с косым глазом, сердитое и замученное скукой лицо. У другого – совсем нехорошее, с дурашливыми и циничными гримасами. И вдруг оба лица стали человеческими, строгими, с оттенками той благородной зависти, какая некогда была, вероятно, на лицах тех из пяти тысяч, которым достался хлеб и рыба, а заповеди блаженства не донеслись и лик Учителя остался не увиденным, так как оттеснили их далеко, к самому подножию горы”.
Она ехала из Тулы в Ясную Поляну на извозчике через метель, ветер. Как вспоминала Варвара, разбушевавшаяся зимняя стихия сопровождала ее по пятам. Извозчик ее доверительно предупредил: “– Скажу я вам правду, – таинственно понизив голос, сказал он: – и в метель ехать – стоющее дело. Англичане приезжают: у них, говорят, в английской земле, таких людей нет. Слышно, первый человек граф после Бога”[161].
Лакей, наконец, провожает ее в кабинет Толстого. “И вот, это жуткое чудо – воплощение, вочеловечение, – во времени и пространстве, лицом к лицу появление того, кто доныне был только названием великого творческого начала, создавшего творения. Более реальные, более живые, чем иные человеческие существа, пережившего такие великие искания, познавшего, может быть, то, что от смертных скрыто. – И вот, это лицо, этот голос…
– Здравствуйте, садитесь. Чем я могу вам служить?
Прекрасное старческое лицо, без старческой дряхлости, с живыми, но светски-завешенными глазами; взор под голубой дымкой, внимательный, но далекий. Мягкий голос, сдержанный, почти холодный. Осанка светского человека, и даже не это, а скорее осанка царя, который решил быть доступным. Но в голосе что-то пленительное, что-то до того родное, знакомое, что опять колышутся воспоминания: кто так говорил? Кто мог так говорить? Такой же величавый и так же таинственно-близкий? И говорил, и был нем в то же время. Проносится в памяти статуя Микель-Анджеловского Моисея. По силе, по затаенной грозности, по той тишине, которая рождается только бурями, невыносимыми для простых смертных, – это братские лица. И не было бы удивительно, если бы лучи, какие рисуют над головой Моисея, засияли бы и над головой великого старца”.
Так она его видит. Они проводят весь вечер в насыщенных разговорах (спустя два года она опубликует мемуарный очерк о нем). Эта встреча окажет огромное влияние на всю ее последующую жизнь. Много раз она будет возвращаться к ней в дневниках, соизмеряя свои духовные открытия с теми, которые она получила в том разговоре с Толстым. Незаметно она рассказывает ему свою жизнь.
Он спросил: “…что заставило меня взять такой трудный труд и такой неприятный, как чтение рукописей. Я сказала, что, помимо моего интереса и симпатии к этому журналу, у меня была и есть необходимость заработка.
– Вам это, верно, покажется странным, а, по-моему, вы, именно вы, могли бы и на 20 рублей жить.
Я сказала, что у меня нет этого искусства.
– Да, в большом городе, – согласился он, – на 20, пожалуй, трудно. Но на 30 уже можно.
– Мне было бы трудно, – сказала я. – Трудно, когда плохая комната, скверная еда”.
Толстой, который вначале говорил с ней довольно-таки жестко, как с обычной пишущей дамой, становился все доброжелательнее. Расспрашивал, почему у нее нет семьи и детей, на что она откровенно отвечала ему. Тогда он стал зачитывать ей отрывки из своего тайного дневника. Дочь Толстого, Александра Львовна, пыталась прервать их затянувшийся диалог, беспокоясь о здоровье отца, но он попросил ее оставить их и продолжал разговор.
И хотя он возмущался прочитанными Варварой стихами Сологуба и ругался на Джеймса за слово “экзистенциальный”, но она быстро перестала бояться его и перешла на доверительный тон – это она всегда умела. Быть естественной, живой, подчиняться мужской силе мысли. Они расстались довольные друг другом.