Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах — страница 26 из 67

[186].


И подводя итоги тех дней в Коппе, написала:


Встреча с семьей Льва Исааковича и с ним – в осознании жизненности его прежних к себе чувств. Ответ на них и сознание невозможности общей жизни на этом свете[187].


В апреле 1912 года переписка Михаила Шика с Натальей Шаховской прерывается. Потом ненадолго восстанавливается до объяснения между ними в 1913-м.

В письме к подруге Зинаиде Денисьевской Варвара продолжала рассказывать свою длинную сердечную историю, связанную с Михаилом Шиком.


В том году, когда он проводил лето с Натальей Дмитриевной и ее подругами на Волге, я жила в Швейцарии, и там наша встреча с Л. Шестовым, у которого была уже жена и две дочери, наполнилась и озарилась такой чудесной музыкой общения – когда душа радуется другой душе, непрестанно повторяя “Ты – еси”. Я написала об этом Михаилу Владимировичу. Он пережил ревнивую боль и рванулся от Наташи ко мне с новым жаром…[188]

Сергей Листопадов. Москва, 1914–1916 годы

Первая мировая война нарушила привычное течение жизни. Родителей Шестова она застала в Берлине – именно там 16 августа 1914 года скончался Исаак Шварцман. Матери удалось перебраться из Берлина в Швейцарию к Фане и ее мужу. Теперь Шестов больше не прятал семью; о том, что у него есть жена и две дочки, наконец, стало известно его матери. Семья Шестова переехала в Россию в начале октября 1914 года и поселилась в квартире, которую им нашел на Плющихе (Новоконюшенный пер., д. 14, кв. 3) старый киевский товарищ, философ Густав Шпет. Квартира состояла из пяти комнат и была расположена на первом этаже деревянного дома. Отапливалась двумя русскими печами. Во дворе был сарайчик, где складывались дрова. Окна двух из пяти комнат выходили на церковь и церковный двор. В январе 1915 года дочери поступили в гимназию Хвостовой. В феврале Анна Елеазаровна начала работать в клинике. О своем новом устройстве Шестов пишет Фане и Герману[189]:


1 (14) октября 1914

Вот я и в Москве. И Анна с детьми здесь. Хлопочет, квартиру устраивает. Если бы квартира была, как заграницей бывает, мы бы завтра переехали, т. к. купить мебель дело не долгое. Но нам ее сдали в таком ужасном виде, что придется неделю на чистку потратить. Большую часть мебели купили по случаю и дешево. Дети ужасно рады, что приехали. Здесь их так радушно все приняли – в Петербурге брат Анны и Лундберг, здесь Сем. Вл., Миша, Надежда Сергеевна[190], Шпет. Посмотрим, как дальше будет. Мне, конечно, трудно придется: книги лежат в Базеле, рукопись осталась у мамаши. Не знаю, что делать буду!


Теперь он часто выступает в литературных и философских обществах, поддерживает дружбу с Вяч. Ивановым, М. Гершензоном, Н. Бердяевым, С. Булгаковым, сестрами Герцык, Г. Челпановым, Г. Шпетом. Его статьи печатают журналы “Русская Мысль”, “Вопросы философии и психологии”.

Но до приезда в Москву Шестов еще побывал в Киеве, потому что Сергей Листопадов, его незаконный сын, отправленный на войну, очень скоро попал в госпиталь с ранением.


Фане и герману 26 сентября (9 октября) 1914

Киев

Мой сын, Серёжа, теперь на войне – уже два месяца и в самых опасных местах. Я дал ему на всякий случай ваш адрес. Так что если получите от него письмо – не удивляйтесь и постарайтесь сделать, что можно.


Фане и герману 3 (16) ноября 1914

Москва

У меня все было бы хорошо, если бы мой Серёжа не огорчал меня. Вы знаете, что его взяли на войну. Он пробыл там около двух месяцев, получил 2-х Георгиев, производство в унтер-офицеры. Был на очереди в прапорщики, но получил отпуск в Киев на полторы недели. В Киеве его определили в школу прапорщиков. Все было бы хорошо, но оказалось, что, во-первых, он ранен в ногу, и будучи ранен оставался в строю, скрывая рану; и второе, самое плохое: рана теперь у него зажила, но выяснилось, что он был два раза контужен в голову и теперь последствия сказываются: с ним в строю случается глубокий обморок. А между тем, он не хочет оставаться в штабе и убеждает меня согласиться с тем, чтоб ему опять на войну ехать. Я согласиться не могу, конечно: как может он при таких обстоятельствах на войну отправляться, нужно полечиться прежде. И вот, кажется, мне придется ехать в Киев, чтоб на месте все выяснить.


Далее Шестов пишет уже из Москвы[191]:


21 ноября 1914

Дорогие Герман и Фаня. Вернулся из Киева, где пробыл около десяти дней. Виделся со своим Серёжей, теперь его будут свидетельствовать. Я писал вам, что он был на войне в четырех боях, получил 2 Георгия, производство в унтер-офицеры, одну рану и три контузии. <…> Теперь он в школе прапорщиков, но оттуда его послали в госпиталь и, может быть ему дадут несколько месяцев на поправку, а потом опять на войну. Если бы ему удалось избавиться от lichen’а и контузии.


Еще до приезда Шестовых в Москву Варвара, судя по ее воспоминаниям, общалась с сыном Л.И. Она писала о нем, как о чрезвычайно сложном и очень нервном подростке, страдавшем из-за происхождения. То, что Серёжа доверял Варваре свои сокровенные мысли, догадываясь или зная об истинном отношении отца к ней, еще раз подтверждает мысль о том, насколько все участники той драмы были тесно связаны друг с другом.


У Льва Исааковича был в молодости так называемый в те времена “незаконный” сын. Мать его была горничной родителей Льва Исааковича (увы! слишком “обыкновенная история”). Лев Исаакович заботился о нем, но самых близких друзей, и меня в том числе, посвятил в факт его существования только, когда ему минуло 12 лет, и отец испугался влияния в высшей степени некультурной среды, в какой воспитывался Серёжа. Мы все горячо занялись его судьбой. Он был устроен в семье д-ра Б.[192], где было трое детей младше его. Мать их – необычайной доброты, и внутренно, и внешне обаятельно-прекрасная женщина всем существом пошла навстречу четвертому “замсыну”. Серёжа оказался из “трудно воспитуемых” детей. Он рано осознал свою деклассированность и строго осуждал за нее отца. В глаза отцу не осмеливался, но со своей новой воспитательницей часто касался этого вопроса. И со мной. Он ревновал ее к ее детям. Был недоверчив, повышенно возбудим, не до конца искренен, порой – лжив. К 16-ти годам в нем обнаружилось честолюбие и на почве зависти к отцу мысль о своем призвании к какой-то (еще сам не знал, в какой области!) “славе”. Об этом он не раз со мной заводил разговор. Как и на другую тему, чрезвычайно для него болезненную.

Почему-то утром, вернее, после какого-то сна из далекого прошлого, я отчетливо вспомнила и тему, и вид его и как он говорил.

Он вошел ко мне с гневно возбужденным лицом, по которому я сразу догадалась, что будет у нас один из тех (о его отце) разговоров, ради которых он специально порой заходил ко мне. Как ясно вспомнилось его лицо – могла бы, если бы была художницей, на память нарисовать эти очень красивые в байроновском стиле, изящные черты девически нежной окраски, голубые всегда с гордым и отчужденным выражением глаза, над умным байроновским лбом целая шапка пепельно-белокурых кудрей. При этом он был высок и горделиво строен. Знакомые и незнакомые гимназистки искали его внимания, но он предпочитал “дружить” с женщинами вдвое и втрое старшими. Войдя, он сел в углу комнаты и глядя исподлобья сумрачным и острым взглядом лазурных своих глаз, сказал:

– Я хочу спросить у вас одну вещь, Варвара Григорьевна. Есть ли у вас такой человек – женщина, мужчина, все равно, который в обморок упал бы, или хоть вскрикнул, зарыдал, за голову схватился и так далее, узнавши, что вы попали под автомобиль. Это я сейчас про себя подумал, когда едва успел отскочить на углу от машины. Она промчалась мимо на какой-то сантиметр от меня.

И вдруг лицо его стало детски-искренно доверчивым – и он сказал с интимно-исповедующимся видом: “Согласитесь, что очень страшно, когда подумаешь, что никто не вскрикнет, когда ты попадешь под машину?”

Я полушутя стала перечислять тех женщин и знакомых ему девушек, которые наверное бы вскрикнули, если бы что-то трагическое с ним случилось. “И не забывай – ведь у тебя есть мать. И отец”.

– Мать? Она, конечно, поплакала бы, – небрежно сказал он (с матерью у него были далекие отношения). – А про отца я подумал, когда к вам шел, что, конечно, потерять вас ему было бы в тысячу раз тяжелей, чем меня. Ясно представил себе, с каким лицом ходил бы он потом. А потерять меня было бы для него облегчительно. Я – случайное последствие случайной связи. Закулисное лицо на сцене его жизни.

Через три года после этого Серёжа погиб на фронте. И жаль, что он не видел, с каким глубоко скорбным лицом ходил отец с тех пор до самого отъезда заграницу (он незадолго до Серёжиной смерти включил его в “законную” свою семью. И Серёжа успел подружиться с сестрами, близкими ему по возрасту).

А потом я подумала утром: “Как велика разница между откликом души (не всякой, но, верно, многих душ) на внезапную смерть кого-то близкого – в молодые годы и в старости. Может быть потому, что понятие о жизни изменилось в корне (кто умер – стал живее нас живых). А в смысле чувства разлуки, знаешь о себе, что разлука не может для тебя быть долгой”[193].

Серёжа исчез в августе 1915 года. Об этом Шестов пишет в Швейцарию:


Фане и герману 9 (22) августа 1915

Москва

От моего Серёжи уже две недели нет никаких писем. Последнее письмо было очень тревожное. Он писал, что бой идет сумасшедший, что ротного командира тяжело ранили и что он остается единственным офицером на всю роту. Я боюсь, не попался ли он в плен. У него есть ваш адрес и, если он в плену, он вам напишет. Постарайтесь послать ему, что нужно и, кроме того, если вы от него получите письмо, протелеграфируйте одно слово: – “получили”. Если же еще он не тяжело ранен, прибавьте – “здоров”. А то я очень тревожусь, не получая известий.