Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах — страница 27 из 67


Тем временем Варвара Григорьевна создает в Москве для детей друзей – подростков, в основном девушек от шестнадцати до двадцати лет – философско-литературный “Кружок Радости”, целью которого было “писать рефераты на свободно избранные темы и раз в неделю сходиться в том или ином семейном доме для чтения и обсуждения” при ее участии.

Членами кружка были Олечка Бессарабова, Нина Бальмонт, Алла Тарасова, Ольга Ильинская (сестра артиста Игоря Ильинского), дочь Шестова Таня Березовская, Евгения Бирукова (она станет поэтом и переводчицей), Лида Случевская, дочь художника и организатора Музея игрушки Н.Д. Бартрама Анастасия (Стана), Софья Фрумкина и двое юношей: внук Ермоловой, будущий известный врач Коля Зеленин и пасынок Бориса Зайцева Алексей Смирнов.

15 ноября 1915 года Ольга Бессарабова пишет в дневнике:


Трамваи протестуют против закрытия Государственной Думы. (Стоят на улицах.) Слухи, страхи, острое и напряженное ожидание чего-то, что должно быть. Иногда кажется, что на свете много-много душевно больных, сдвинутых.

Вчера была в особняке Морозовой в Религиозно-философском Обществе. Лев Шестов читал доклад о “Ключах Истины”, что временами то те, то другие убеждаются (и других тянут за собою, иногда мечем и огнем) в том, что именно в их головах и руках ключи истины. И сменяются эти ключи, очень разные, из века в век. Говорил он очень ярко, учено и сам будто сжигался огнем.


Теперь Шестов частый гость в доме Евгении Герцык в Кречетниковском переулке возле Новинского бульвара. Тем более что они живут совсем близко друг к другу.

“В военные годы теснее сблизился в Москве маленький кружок друзей – Вяч. Иванов, Бердяев, Булгаков, Гершензон и некоторые другие, – вспоминала она. – Мы с сестрой были дружески связаны с каждым в отдельности. Маленький островок среди тревожно катившихся волн народного бедствия. Это не значит, что внутри кружка царило благополучие и согласие. Нет, в нем кипели и сталкивались те же противоречия, что и во мне… С 14-го года в Москве поселился и Шестов с семьей. С одними из этого кружка он был близок и раньше, сближение с другими было ему ново и увлекательно. И эти люди, порой спорившие друг с другом до остервенения, все сходились на симпатии к Шестову, на какой-то особенной бережности к нему.

Звонок. Он в передней – и лица добреют. И сам он до страсти любил словесные турниры. Не спеша, всегда доброжелательно к противнику, развертывал свою аргументацию – точно спешить некуда, точно он в средневековом хедере[194] и впереди годы, века, точно время не гонит… Зоркий на внутренние события души – ветра времени Лев Исаакович не слышал. И чем догматичней, чем противоположней ему самому собеседник – тем он ему милее, обещая долгий спор, долгий пир, обилие яств…

Нас с сестрой особенно тешило эстетически, когда сходились Шестов и Вяч. Иванов – лукавый, тонкий эллин и глубокий своей одной думой иудей. Мы похаживали вокруг, подзадоривали их, тушили возникавший где-нибудь в другом углу спор, чтобы все слушали этих двоих. И парадоксом казалось, что изменчивый, играющий Вяч. Иванов строит твердыни догматов, а Шестов, которому в одну бы ноту славить Всевышнего, вместо этого все отрицает, подо все ведет подкоп. Впрочем, он этим на свой лад и славил.

Так долго безвестный, потому что он не принадлежал ни к какой литературной группе, шел всегда особняком.

В эти годы Шестов сразу приобрел имя: журналы ему открыты, выходит полное собрание сочинений, его читают… Он не скрывал своего наивного удовлетворения, а нас двух веселило питать эту маленькую слабость милого человека…

Иногда наши дружественные сборища перекочевывали к Шестову в один из Плющихинских переулков, где деревянные дома строены на манер скромных помещичьих. Просторно и домовито в столовой и еще какой-то комнате: только самое необходимое, без каких-либо эстетических потуг. Анна Елеазаровна у вместительного самовара. Но кабинет обставлен по-геллертерски. Раз я целый вечер под говор курящих, бегающих собеседников просидела в кожаном кресле Льва Исааковича, в кресле с строго рассчитанным выгибом спинки, локотников; нажмешь рычажок – выдвинется пюпитр, другой – выскочит подножка для протянутых ног…

Ему 50 лет. Мне кажется, он в первый раз в жизни почти счастлив, спокоен, вкушает мирные утехи мысли, дружества, признания”[195].

О своих встречах с Шестовым зимой 1916–1917 годов и о гибели на войне его сына Серёжи Герцык вспоминала так: “Как-то зимою 16-го – 17-го года мы снова собрались у него – среди знакомых писательских лиц красивый тонкий юноша в военной форме. Сын Серёжа. Весь вечер я только и следила за влюбленными взглядами, которыми обменивались отец с сыном. И этот звонкий, срывающийся юношеский голос среди всех до скуки знакомых. Не знаю, что он говорил. Что-то смелое, прямое. Все равно, что.

Дней через десять в нашем кружке телефонная тревога: один звонит другому, третьему, тот опять первому… В трубку невнятно, спотыкающимся от волнения голосом Гершензон нам: «Вы слышали? Серёжа Шестов… Да, верно ли?.. Кто сказал? Убит… А он – что?» Он – ничего. К нему телефона нет, да разве об этом позвонишь? Прислуга, открыв дверь в Плющихинском особняке, кому-то из друзей сказала: «Лев Исаакиевича дома нету». – Анна Елеазаровна? – и ее нету. Через день – опять – нету. Мы с сестрой, мучаясь, писали ему письмо. Не знаю, сколько времени прошло – в один солнечный, по-весеннему каплющий день – он сам. В привычной своей плоской барашковой шапочке, и лицо, давно ставшее дорогим – все то же. Не потому ли, что скорбь уж провела раз навсегда все борозды – глубже нельзя, горше нельзя… Несколько простых слов о Серёже – о себе ничего – а потом о другом, но, ах, с каких трудом ворочая ненужные камни идей”[196].

1917 год

Огромная напряженность ожидания, всеобщность, бодрость, легкие быстрые походки (честное слово – крылатые – легкие), чудесные человеческие лица, – писала в дневниках Олечка Бессарабова 28 февраля (13 марта) 1917 года. – С утра нигде ни одного полицейского. Без трамваев в городе непривычно тихо, извозчики берут раз в семь дороже. Весь день не было слухов ни о каких столкновениях и пальбе. Что будет завтра? От Москвы, от толпы общее ощущение праздника, какого еще не было на свете. Вот тебе и кольцо времен! Сегодня только на Мясницкой около нашего Союза (около Лубянки, бывшая Сибирская гостиница) кто-то сломал трамвай и начал ломать рельсы ломом. Толпа со свистом и хохотом прогнала ломальщиков:

– Хотят напакостить. Гоните провокаторов и дураков! От кого и кому ломаете?!

Комиссия общественного спасения организовывает из учащихся и частных людей добровольцев – народную милицию. Бабы в очередях толкуют:

– Булочные громить нипочем не позволим.

Один господин позвал извозчика без всякого оттенка в голосе:

– Извозчик, свободен?

А извозчик говорит:

– Надо сказать господин извозчик, а не извозчик.

– Господин извозчик, свободен? – юмористически и нагло переспросил седок. Извозчик не понял насмешки и чудесно ухмыльнулся. Я вскипела гневом на господина за пренебрежение к простодушию дурака и на извозчика за глупость. Почему-то меня больно ранила эта сценка.

В Архиве я была очень обескуражена и огорчена, что некоторые архивные дамы совсем не разделяли моего сияния по поводу всего, что происходит. Пришлось смирно сидеть и штемпелевать самую толстую на свете архивную книжищу. Вот не хотелось, вот уж было не до того! Едва дождалась конца занятий, летела через ступеньки лестницы как невесомая”[197].

Февральская революция семью Шестова застала в Москве. Все надеялись, что революция до конца останется “великой” и бескровной. По улицам Москвы ходили радостные толпы. События февраля Л.И. описывает в письмах к родным, живущим в Швейцарии:


Фане 6 (19) марта 1917

Москва

Вы уже, конечно, давно из газет знаете о происшедшем у нас перевороте. Описывать, что произошло, не приходится: сведения выйдут слишком запоздалые. Ведь и русские газеты приходят к вам. Слава Богу, все обошлось необычайно хорошо: ни кровопролития, ни грабежей. Даже в те дни, когда полиция совсем бездействовала, а милиции еще не было, порядок не нарушался. Сейчас все вошло в колею: сегодня трамваи пошли, рабочие стали на работу. А почта, телеграф и железные дороги все время правильно функционировали. Даст Бог, и дальше так будет и возможное наступление немцев на нашем фронте застанет страну вполне уже организованной.


Анне Григорьевне Шварцман 7 (20) марта 1917

Москва

Мы все здесь думаем и разговариваем исключительно о грандиозных событиях, происшедших в России. Трудно себе представить тому, кто сам не видел, что здесь было. Особенно в Москве. Словно по приказанию свыше, все, как один человек, решили, что нужно изменить старый порядок. Решили и в одну неделю все сделали. Еще в Петрограде были кой-какие трения – в Москве же был один сплошной праздник. В Киеве еще проще: генерал Брусилов отдал приказ – и этим все было сделано. И так дальше – меньше, чем в одну неделю вся огромная страна со спокойствием, какое бывает только в торжественные и большие праздники, покинула старое и перешла к новому. В письме, конечно, всего не расскажешь, но в русских и во французских газетах ты, конечно, прочла все подробности. Сейчас жизнь вошла уже в обычную колею: ходят трамваи, работают фабрики, в гимназиях учатся, в высших учебных заведениях читаются лекции, выходят газеты – никто бы и не догадался, что еще на прошлой неделе произошло такое великое мировое событие. Бог даст, и война скоро окончится: последняя надежда немцев на влиятельную германофильскую партию в России пала. Может быть, в России и есть еще германофилы, но они либо арестованы, либо попрятались и опасности уже не представляют.


Фане 15 (28) марта 1917