Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах — страница 29 из 67

Последние две недели живу у Тарасовых, освободилась комната, так как Аллочка с мужем реквизировали себе комнату у Балаховских (там все расхватано реквизициями). Хозяева же Бог весть на каких броненосцах на теплых морях. Скоро мне опять нужно перемещаться, но пока еще не знаю куда. Представлялась возможность отдельно поселиться в Китаеве – пять-шесть верст от Киева. Но, кажется, это разрушилось безвозвратно. Адресом моим все таки может оставаться Деловая 6, кв. 2.

Мы сильно сократили уже свои аппетиты и вкусы, хлеб у нас дошел до 17 рублей фунт. Соответственно и все остальное. Распродано кое-что из скарба и спешно сочиняю новую детскую книжку. “Местов” же таким инвалидам как я не уготовано, хотя обещания есть блистательные. Возможно, что мне будет заказан перевод истории философии Фуллье[205] – это может прокормить меня с отчислением мамочке в течение полугода. Михаил Владимирович тоже ищет для меня литературных заказов. Он ожидается в Киев со дня на день. У него есть крепкая надеж-да, что я поеду с ним в Сергиево[206], куда он и Наталья Дмитриевна зовут меня уже с февраля.

Что и как будет дальше с богохранимым градом нашим кроме обещания, что дрова возрастут до 10 000 рублей за сажень, ничего верного не предскажешь. С 15 по новому стилю ожидается иноземное иго. Относительно его обыватель вправе применить к себе еврейский анекдот об известном споре саней и телеги, кто из них для лошади лучше. В жизни известных тебе лиц, все идет, утеснено и сурово, как подобает в горне всемирных катастроф. Наташа Березовская ходит на поденную, на огороды – 200 рублей в месяц, а главное из-за чего ходить – 4 еды в день досыта. У них же в доме две и не досыта, часто без хлеба. <…>

Таня (Березовская) усердно и серьезно держит экзамены. Увлекается Платоном и вообще философией. Алла числится здесь в Народном классическом театре на 2,5 тыс в месяц жалованья, но пока дали только полжалованья, а на другую половину надежды слабы (Константин Прохорович[207] третий месяц не получает из госпиталя ничего). Скоро приедет сюда студия Аллочкина[208], привезут Снегурочку с Аллой в заглавной роли и “Пир во время чумы”. Эти надежды ее окрылили. Она очень томится в Киеве, томится по Москве. А ты, Лисик? Я старый человек, и то мне трудна духота провинциального быта, отсутствие широкого русла, отсутствие воздуха творчества и умственных живых интересов. Для меня лично я, впрочем, вполне представляю такую оторванность от культурных центров, где я себя очень хорошо бы чувствовала, но эта должна быть уже настоящая глушь, с монастырем поблизости. Или на пол года – морской берег. Все это стало как долина Тигра и Евфрата – далеко и недоступно[209].


Композитор Николай Слонимский[210] вспоминал: “Обитатели дома Балаховских всячески изощрялись, чтобы защитить квартиру от реквизиции военных отрядов – ведь этот дом был самым видным «на Днепре», и как только новое «правительство» обосновалось, солдаты и офицеры пытались «национализировать» этот дом. Пользуясь присутствием семьи Скрябиных в доме Балаховских, Татьяна Фёдоровна и я основали «Скрябинское общество». Я был секретарем этого общества, что давало мне возможность защищать квартиру от налетов разных военных групп. Вскоре прибыла группа советских офицеров[211], которая пыталась реквизировать весь дом. Нам дали 48 часов, чтобы очистить помещение. Тогда я решился на рискованный шаг. Я послал телеграмму «председателю Совета Народных Комиссаров В.И. Ленину» следующего содержания (я помню текст почти точно): «В то время, как в Москве воздвигается памятник великому композитору Скрябину, его семья выселяется представителями Красной Армии в Киеве. Я обращаюсь к Вам с просьбой принять меры, чтобы предотвратить эту опасность». Получил ли Ленин мою телеграмму и отдал ли приказ оставить семью Скрябина в покое, сказать невозможно, но остается тот факт, что, когда пришел срок, назначенный нам на выселение, ни офицер, ни его солдаты не появились.

Летом 1919-го года Татьяна Фёдоровна уехала в Москву, чтобы устроить дела. И в ее отсутствие случилась трагедия. В воскресенье 23-го июня 1919 г. киевская школьная учительница взяла группу детей, среди которых были и Скрябины, на пикник на Днепре. Когда подошло время возвратиться, Юлиана не могли найти. Он стеснялся быть в компании других детей в купальных костюмах и отошел от них. Учительница решила вернуться и, оставив детей дома, отправилась на поиски Юлиана на острове на середине реки. Но Шестов сразу сказал «Юлиан погиб», как будто он мистически узнал, что надежды нет. Я присоединился к поискам, и мы взяли с собой двух опытных матросов. Скоро нашли бедного Юлиана – он утонул в маленькой бухточке, где вода неожиданно стала глубокой. Была печальная панихида еще до возвращения Татьяны Фёдоровны – говорил композитор Глиер, директор киевской консерватории и учитель Юлиана. Юлиан унаследовал талант своего отца. Ему было всего одиннадцать лет, когда он погиб, но он уже сочинял фортепианные пьесы в стиле последних произведений Скрябина, с удивительно изящной гармонией. Эти пьесы сохранились и были напечатаны в России в 1960 г.”[212].

Варвара писала в Москву подруге Надежде Бутовой:


Август 1919

Киев

…Я не писала Вам довольно давно – и сегодня смогу написать только несколько слов на этом нелепом листке – остатке от программ, какие я правила для одного детского вечера. Так издалека я говорю от великой душевной и телесной усталости. Девять дней почти без сна жила в напряжении всех сил. Девять дней у нас сегодня как утонул Юлиан – сын Т.Ф. Скрябиной – ее гордость (мальчик был, несомненно, гениален и в музыке, и науках)… – хотя вины никакой не было. Всякий на его [месте] пустил бы мальчика <нрзб> с такой надежной охраной, под какой он находился в тот день…

Часа два тому назад я пришла с Аскольдовой могилы, где спит его прах – но спутник: – ангел Божий. Не о нем, Юлиане, ему хотелось – моли Бога о нас[213].


Варвара как могла поддерживала вернувшуюся в Киев Скрябину, с которой успела очень подружиться. С потери талантливого юного композитора и любимого сына начинается болезнь Т. Скрябиной, которая сведет ее в могилу.

К осени стало ясно, что из города надо бежать. “После оккупации Киева белыми 31.08.1919 года были организованы страшные еврейские погромы, – писал Слонимский, – несравненно более зверские, чем когда бы то ни было до революции. Страницы «Киевской Мысли» были заняты траурными объявлениями с именами целых семей, с детьми, зверски убитых в их собственных квартирах”[214].

Поезд. Разлука навсегда

Итак, Киев стал невозможен для жизни с его переворотами, опасностью погромов, отсутствием нормального пропитания. Варвара Григорьевна писала в дневнике:


Киев. 19 год. Осень. Толки о том, что зимой не будет ни водопровода, ни топлива, не будет электричества. “Спасайся, кто может”. Семьи, с которыми я была душевно и жизненно связана, покинули Киев: Тарасовы уехали в Крым (Алла ожидала ребенка). Скрябины – в Новочеркасск[215].


14 (27) сентября 1919 года Лев Шестов сообщал сестрам Фане и Соне из Киева в Париж: “Скрябины пять дней тому назад уехали в Новочеркасск. Как-то они доедут! Дорога ужасная!”[216]

В годы Гражданской войны Новочеркасск стал одним из центров белого движения и местом укрытия для всех, кто не хотел смириться с захватом власти большевиками. Казаки под руководством атамана Каледина предпочли сохранять нейтралитет, обособившись от советской власти созданием независимой области войска Донского с центром в Новочеркасске.

Варвара оказалась в одном поезде с Шестовым. Он с семьей ехал в Крым, чтобы в Ялте воссоединиться со всеми Шварцманами и покинуть Россию. А путь Варвары лежал в Москву. Там были ее друзья: Надежда Бутова, семья Добровых; в Воронеже – ее старенькая мать и младший брат. Михаил Владимирович продолжал настойчиво звать Варвару Григорьевну в Сергиево.

Она вспоминала:


Группе знакомых и двух-трех незнакомых мне лиц удалось каким-то чудом раздобыть теплушку, которую прицепили к санитарному поезду, отправляемому на юг. Прицепили к этой группе и Мировича. Теплушку нашу правильнее было бы назвать холодушкой. Была одна ночь, в которую на нашей половине пассажиры едва не замерзли. Тут была мать М. Слонимского – Фаина Афанасьевна, племянник писателя Ш<естова>, Жука Давыдов, юноша лет 23–24. Массажистка Ев. Ал., (еврейка, дальняя родственница сахарозаводчика Балаховского) и никому из нас неведомая полька с годовалым сыном Мечиком. С другой стороны, комфортно завешанной коврами, поместился писатель Шестов, с двумя дочерями и женой, которую в Киеве в Скрябинском кругу прозвали Элеазавром (она была Анна Елеазаровна). Было в броненосной толщине ее душевной кожи в физической и духовной угловатости, в примитивности ума и какой-то костяной силе, разлитой во всем ее существе – нечто напоминающее динозавров, ихтиозавров, плезиозавров. Неврастеничного, слабохарактерного философа Шестова она прикрепила к себе неразрывными узами, родив ему двух дочерей и создав очаг, где у него был кабинет, в котором никто не мешал ему размышлять и писать. В этом вагоне Элеазавр следил ревниво, чтобы обе половины вагона не смешивались в продуктовой области, так как семья была снабжена гораздо обильнее и питательнее, чем мы. Ревниво относилась она и к беседам со мной для каких Л.И. осмеливался перешагнуть запретную зону. И скоро эти беседы прекратились. В ночь, когда мы коченели от холода, Л.И., однако, решился приблизиться к нам, привлеченный плачем старухи Слонимской. Он посоветовал нам лечь в кружок, друг к другу ногами. Не помню, послушались ли мы его. Знаю только, что, несмотря на жуткие ощущения холода никто из нас даже не простудился. На половине Л.И. ехал студент, Михаил Слонимский, который тогда считался женихом старшей дочери Шестова, Татьяны. Он з