Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах — страница 35 из 67

Простите, что я слишком много о себе говорю. Невмоготу стало. Хотел молчать об этом, но, когда Вы забыли себе цену, пришлось заговорить об этом. Больше, конечно, не придется возвращаться к этому. Я убежден, что Вы снова поймете, кто Вы – и кто они, и не станете преклонять своей гордой, славной, благородной, умной головы пред вылощенными и выточенными… не хочу быть резким, хотя трудно сдержаться. Я без негодования не могу вспомнить, что тот, кто должен был преклониться пред Вами с благоговением, дерзнул учить Вас. Того, что Вы знаете, он знать не будет никогда. Ни наука, ни искусство ничего не дадут. Это нужно живьем взять из сердца живого человека. И у Вас это можно найти, нужно только уметь искать. Прощайте, до свиданья – которое можно по обыкновенной терминологии назвать скорым – нужно кончать: нет больше бумаги, а уже час ночи – не достанешь нигде. Я бы всю ночь не переставая писал Вам, так полно сердце и так рвется оно беседовать с Вами, с Вами одной. Жму крепко Вашу руку, ту руку, которую я хотел бы покрывать тысячами поцелуев, если бы имел на это право. Прощайте, дорогая, будьте бодрой, будьте смелой. Вы лучше, в миллион раз лучше всех тех, которые осмеливаются видя Вас думать, что они должны не молиться на Вас, не учиться у Вас, а красоваться пред Вами, никому не нужной, <нрзб>, высокопарной <нрзб>.


Приписки на полях:


1) Соня[254] прочла письмо, говорите Вы. Ну что ж? [Беды тут нет.] Я б ей сам все рассказал… если бы было что…

2) в Москву больше не пишите. Слишком долго уж идут они: целых шесть дней, ответ вряд ли застанет меня, т. к. буду очень торопиться отъездом в Переверзовку.


2. Варвара Малафеева (Малахиева-Мирович) – Льву Шварцману (Шестову)

11 августа 1895

[Перверзовка – Киев]


Как грустно смотрит лес и озеро и вся Переверзовка после Вашего отъезда! Я очень привыкла к Вам и поняла Вас лучше и Ваша близость стала мне дорогой. Но “Les joies sont toujours trop courtes, les adieux sont toujours trop longs[255]. Так сказал Виктор Гюго. А я начала письмо не для того, чтобы сказать это, да как-то само сказалось. Впрочем, я уверена, что это будет Вам приятно, – а чего бы я ни сделала, чтобы Вам было приятно, чтобы Вы не имели такого изнеможенного и угнетенного вида, как в последние дни. Вы сделали меня лучше, чем я была раньше, дотронулись до бельма, которое заслоняло мне часть мира, и бельмо стало проходить, и я стала яснее видеть то, что было мне неясным, что я предчувствовала только, но что, я верю, станет частью моего сердца.

Как жаль, что Вы не могли еще побыть здесь. Я вижу теперь, что каждый день Ваше присутствие доказывало мне убедительней, чем все тома Толстого, что “Царство Божие внутри нас есть”. Я во многом еще не разобралась, но в хаос моей души уже внесен свет и предчувствие несомненного рождения из этого хаоса стройного мира.

И когда Вы будете умирать, то Ваша встреча со мной даст мир Вашей совести, хотя бы Вы ничего другого не сделали в жизни. И как хорошо, что Вам дано делать это “другое” почти везде, где Вы не появились. И если бы не Ваши дела с сукнами, Вы создали бы себе путь в жизни, не похожий на другие пути. Трудный, но без фальши и компромиссов, ведущий к правде. И вот опять отвлеклась от цели письма. Цель его прозаическая. Нужно узнать в редакции размеры гонорара за недавно напечатанный в “Жизни и Искусстве” бессодержательный рассказ – В. Малафеевой “В мае”[256].

Если Вам не неловко это – узнайте, пожалуйста, и, если гонорар превышает 20 рублей, возьмите излишек и купите на фабрике у Дюта корсет (ценой от 3-х до 5-ти рублей), низкий (короткий) в 5–6 сантиметров. Оказывается, что без него нельзя шить платья. А платье, как Вы сами видели, мне необходимо. Простите за поручение дамского характера. Вышлите его отдельно от других вещей. [Tout le monde] будет шокирован, если узнает, что Вы выбирали для меня корсет.


3. Варвара Малафеева (Малахиева-Мирович) – Льву Шварцману (Шестову)

16 августа 1895

[Переверзовка – Киев]


Зачем, друг мой, столько любви и столько чисто юношеской идеализации? Я не перестану повторять, что это идеализация, и придет время, когда Вы увидите, что я права. И увидите, что я не стоила Вашего чувства и что не взяла из глубины Вашей души, освещенной любовью, то, что считаете взятым у меня. Вы говорите, что я – “Ваша совесть”. О, не говорите так! Эта фраза жгучим стыдом ударила мне в сердце, и еще более убедила меня в том, что Вы любите не меня, а какой-то прекрасный образ, который воплотился для Вас случайно в моей особе.

Вы просите прощения за ощущение страсти, которую испытали в гостиной, когда я положила свою руку на Вашу руку. Мне не в чем Вас прощать. Я не девочка, и я знала, что это так было. Но только я не думала об этом. И это, конечно, моя вина. А оправдание в том, что мне так хотелось Вас утешить. Говорить нежно и ласково я не умею – у меня всегда это звучит как-то насмешливо. И я протянула Вам руку. А потом я почувствовала, что Вы взволнованы. И еще раз я почувствовала это под гимнастикой в тот вечер, когда мы были у Шлейфов. Тогда я дала Вам цветок никоцианы. И в прикосновении Вашей руки, в Вашем взгляде было что-то, смутившее меня и поднявшее в моей душе опасение за Ваше будущее, за будущее наших отношений. Они должны быть чисты, друг мой, чисты, как взгляд Христа, протянувшего руку Марии. Эта чистота нужна мне, она лучший дар для моей души теперь, и никакая страсть, никакая любовь не дала бы мне того, что дают отношения, подобные нашим. Что писать еще? Известие о М.С.[257] меня очень огорчило; но я не совсем поверила этому факту.

Жизнь моя та же, что и при Вас, только без философии и литературы. Мало сплю, много молчу, кое-что читаю, с детьми разговариваю больше, чем при Вас. С сестрой Вашей отношения мои стали теплей. Мне жаль ее, жаль до обидности, подступающей к горлу слезами. И хочется ухаживать за ней и баловать ее. Были в гостях у директора. Вчера были в экономии, приехала какая-то Коневская.


II

Мать больная, поблекшая, маленькая, вся живет в дочери. Дочь напоминает хилого и печального ангела. С ее наружностью, и с чистыми прозрачными глазами не мирится ее показная манера держать себя и какая-то печать избалованности, и изысканные туалеты.

В качестве боны, я не вмешивалась в их разговор и вообще, как всегда, уклонялась от общества господ. В экономии скучно и неуютно. По дорожкам валяются перезрелые сливы. Т<атьяна> Г<ригорьевна>[258] удрученная гостями, С<офья> Г<ригорьевна> – и <нрзб>. Но мне грустно смотреть на них после Вашего истолкования их романа. Митя… Он, подобно Куприну[259], имеет свойство будить во мне все бурные чувства – озлобленность, неискренность, раздражительность, нетерпимость. И сознание непоправимости моей нечистоты.

Из событий, текущих – сообщу об отъезде фрейлейн. Она плакала два дня перед отъездом. И – что меня ужасно тронуло – когда я спала, утром, пришла прощаться ко мне и облила слезами и осыпала поцелуями мое лицо и руки. Что заставило ее поступить так по отношению к врагу? Герц прогнал ее. Бог будет несправедлив, если после смерти Герца не переселит его душу в тело боны или Соломона Петровича, служащего у другого Герца.

Пишите. В.


4. Варвара Малафеева (Малахиева-Мирович) – Льву Шварцману (Шестову)

[Август 1895]

Фрагмент письма.


II

А теперь обещайте мне не выдать меня перед вашими и посоветуйте, как быть. Я искала в papers[260] Софьи Исааковны какой-то счет от модистки и в ее письме, не знаю к кому, увидела ее четким почерком написанные слова: “бессовестное поведение В.Г., ее эгоизм и лень…”, больше я ничего не читала, потому что не имею привычки читать чужие письма. Пестрело там еще “ни для Жоржа… ни для Жени[261]… думает только о себе…”.

Что мне теперь делать? Если ее слова относятся к настоящему, когда я делаю все, что могу и как могу, скрывая и, как мне казалось, удачно весь ад, какой у меня в душе, и все физические недомогания – то мне ничего не остается, как уехать, и скорей, как можно скорей. Я сегодня не могла уже завтракать. Каждый кусок останавливался у меня во рту. Если к прошлому, то я, хоть и не считаю себя бессовестной – но хоть могу понять, как такое представление могло сложиться у нее. А понявши, попытаюсь и забыть. Я была неправа перед нею – но отчего она, такая чуткая вообще, и такая впечатлительная к каждому своему недомоганию, не хотела видеть, как я была больна, как невыносимо мучительно было для меня всякое общество, и не только дети, как я ожидала смерти, уверенная, что при пороке сердце не вынесет того, что в нем происходило, и что, наконец, я успокоюсь. И как я молила того Бога, которого нет, об этом покое. Нет – я не шутя чувствую себя очень оскорбленной, и только большая жалость к ней и отвращение к себе за разные темные вещи, какие есть в моей душе – позволяют мне быть с ней ровной и по возможности скрыть то, что во мне делается.

Напишите поскорее. А что касается до того, что я просила Вас улыбнуться – то Вы не можете представить себе, какое облегчение почувствовала бы я, узнав, что Вы не мрачны уже, что Вы перестали страдать.

В. Малах.


5. Варвара Малафеева (Малахиева-Мирович) – Льву Шварцману (Шестову)

26 сентября 1895

Воронеж – Киев


Получила сегодня Вашу телеграмму. Вчера написала Вам в Киев. Не люблю повторяться в письмах и потому сегодня отвечу на Ваши вопросы односложно. Сравнительно я здорова, хотя и в нервах. На Италию смотрю как на лекарство и на печальную необходимость. Красоты ее не трогают меня. И будь моя голова посвежее и нервы покрепче, как это и ничто не удержало бы меня от поездки в Петербург. Но голова моя несвежа и нервы некрепки. И я скорблю об этом ужасно. Тем более, что это отражается на близких мне людях. Я не умею любить их в Воронеже. Я почувствовала себя какой-то ледяной и в то же время недотрогой, раздражительной внутренно, как сто старых дев вместе. Вчера мы долго говорили с сестрой. Это такое любящее, человечное сердце. Она обвиняла меня в духовном аристократизме, в фарисействе, в эстетическом отношении к людям, в недостатках непосредственной любви к ним. Она права. А между тем, как, скажите, жить без любви к ближнему?