<отому> что, вследствие расходов по погреб.<ению> Р<аботникова>[302] у меня образовался долг, довольно большой, на выплату которого мне не хватает получаемых денег, а откладывать его нельзя. И вот я торопился т. е. я проработал подряд три недели, чтобы поставить два обозрения и одну статью. Пришлось прочесть 4 книжки журналов и т. д. И я убедился, что, если бы так всегда пришлось работать, меня ненадолго бы хватило. Может быть потому, что я болен. Но слишком большая работа – беда. А необходимость иметь успех – еще большее несчастье. Т. ч. хорошо жить вдали от суеты без людей. Но побывать в Питере мне бы очень хотелось. Кого из известностей, кроме Венгеровой Вы встречали? Вы, пожалуй, и сами в известности попадете и тогда до Вас не доберешься. Тем более, что мне грозит порядочный скандал по поводу моей книжки. Я и нашим новаторам не угожу, и старикам не понравлюсь. Т. ч. все в один голос бранить станут, и Вам будет стыдно, что я Ваш знакомый. Вы знаете, как у нас бранят? Не говорят просто, что человек неправ, а доказывают, что он невежда, идиот, нахал и т. д. Каково иметь знакомого с такими титулами?
Но, еще два три, (а может и больше) месяца наверное протянется печатание, т. ч. можете пока быть спокойны.
Что Вам еще сказать? Философствовать не хочется, да, кажется, Вы мою философию лучше, чем я сам знаете. А новостей нет. Сижу и строчу для “Ж и И” в ожидании того, что Краинский выведенный из терпения моей манерой писания, пошлет меня к черту. Недели через три покидаю Италию и, если буду себя чувствовать сносно, и дела с “Ж и И” уладятся так, что не нужно будет слишком много работать, попытаюсь начать статью о Ницше. Вот если бы Вы мне в Питере добыли статьи Мих<айловского> о Ницше. Может <нрзб> можно недорого купить, я бы прислал Вам денег. Необходимо знать, как у нас смотрят на него. Особенно Михайловский: он чуткий и умный человек. При случае, расспросите.
И вообще пишите из Питера, о Питере. Поклонитесь Софье Григорьевне и ее супругу. Пишите ли Вы что-нибудь? И вообще, что писали Вы за последнее время? Я так Вам вечно о своих писаниях рассказываю, а Вы мне – никогда. Что это значит?
Ваш ЛШ
27. Лев Шварцман (Шестов) – Варваре Малафеевой (Малахиевой-Мирович)
[Октябрь-ноябрь 1897][303]
Дорогая Вава!
“Жизнь и искусство” я не понимаю. Посылая им первую статью, я обозначил свои условия: 3 коп. со строчки. Теперь напечатаны 3 статьи – “Юридическая помощь крестьянам”, “Фантастический проект” и “Обвинительные приговоры и суд присяжных”. Во всех статьях вместе взятых (в скобках – мне переслали газету из Рима и я имею уже свои статьи, т. ч. не присылайте мне) 850 стр<очек> значит, мне следует, по условию, не 10 р., а больше 25. Вероятно, в редакции ошиблись. Во всяком случае, пожалуйста, справьтесь и получите деньги. Меня ужасно беспокоит, как Вы там с Настей без денег живете. И непременно сейчас же известите меня, Вава. Я не думаю, чтобы Краинский рассчитал меня не по условию. Но – всяко бывает – и я уже беспокоюсь. Мне меньше, чем по 3 к. нельзя сотрудничать: просто стыдно. Т. ч. если он рассчитает меня по 2 к., то придется, как это не жаль, бросить у него сотрудничать. А меж тем, пока у меня нет другого места. Узнайте, Вава, наверное в чем дело и непременно получите деньги. Если заплатит по 3 к., то буду дальше писать. Если нет – то я Вам из своих денег пришлю, чтоб Вам не слишком нуждаться. Меня так беспокоит мысль, что у Вас нет денег. Расскажите мне подробно о своих обстоятельствах. Тогда я сделаю, конечно, все возможное. Счетов между нами я, надеюсь, не должно быть: Вы верите в искренность моих отношений к Вам и Насте, следовательно не будем говорить о деньгах. Все, кажется, сказал о делах.
Новостей нет. Вчера отправил в Петербург свою рукопись для печатания. Пожелайте успеха… Между прочим, я здесь достал “Новое слово”[304]. Удивительный народ эти русские! Как громко они вопиют, что им нужна свобода и как охотно и легко надевают они на себя ярмо. Сотрудники “Нового слова” – точно солдаты. Все до такой степени одинаковы, что, читая журнал, кажется, будто одну книжку читаешь. Через каждые десять строк слово “экономический” и “организация” – и не только в таких отделах, как внутреннее обозрение или письма из-за границы, но и в беллетристике, и в литературной критике. Ведь почти на один лад одна песенка поется! И язык у всех одинаковый, и принцип изложения – один. Все впились глазами в начальство – Маркса, и, кроме Маркса ничего решительно не видят. Это – скверный признак! Русский человек еще не доразвился до самостоятельности. Он лишь тогда смел если ему приказано что-нибудь делать, если ему кто-нибудь другой указал направление и сказал: там ты найдешь истину. Тогда он радостно и охотно, не рассуждая, мчится к назначенной цели – и счастлив. За свой страх – он ничего не хочет и не может предпринять. А под началом авторитета – он становится и смелым, и энергичным, и решительным. У всех сотрудников “Нового слова” такая “единомышленность”, какой бы пожелал немецкий ротный командир для своей роты. У всех одинаковые мундирчики, все пуговицы налицо, все подстрижены под гребешок – и глядят бодро и весело: “начальство, верно знает, если приказывает”. Помните Ростова в “Войне и мире”? Он сказал, что стал бы стрелять в Пьера, если бы начальство приказало. Я уверен, что сотрудники “Нов<ого> сл<ова>” тоже не побоялись бы стрелять в родных, если бы у Маркса было бы подходящее правило… И этот грош истины, который есть у них, теряется вследствие прямолинейности и узости их понимания. Говорят, что “молодое поколение” в России без ума от “Нового слова”. Воображаю, какое разочарование ждет их. И, я уверен, что “Новое слово” не поумнеет, не расширит своей программы и своего миросозерцания. Ведь у нас главное – до конца жизни оставаться верным своим “убеждениям”, хотя бы все вокруг подрывало их правильность. Не знаю, может напишу для “Ж. и И.” журнальное обозрение. Хотя, правду сказать, не очень это меня соблазняет писать о таких вопросах для “Ж. и И.”. Краинский ли, или цензура правит мои статьи, как только я возвышаю голос. Из последней статьи (Обвинительные приговоры) выпустили центральное место, обосновывавшее главную мысль. Затем, еще глупые опечатки, почти неизбежные в “Ж и И”. Все это отбивает охоту говорить о серьезных вещах. А ведь собственно, не следует пренебрежительно относиться к провинциальным органам. Но, ничего не поделаешь…
Вы вот разбранили мою старую статью о Соловьеве[305]. А меж тем, она хорошо написана: но пришлось говорить о увлеченности языком, чтоб спастись от цензуры, чтобы все сказать. Все эти уловки тяготят очень во время писания. Я даже к газетным своим статьям, которые ценю очень низко, отношусь добросовестно. Но так связан, так связан, что никак не удается написать хорошо. Чисто литературные статьи мне лучше даются: можно писать свободнее. Вот увидим, что Вы о Шекспире скажете.
Я получил Ваши старые письма из Италии. В Киеве ваш просветитель бывает? Как странно, что он может пугать Вас своей “логикой”! Боже, Вы ведь эту логику прошли, как нельзя лучше. Не носили ли Вы столько лет мундир якобы общественного солдата, не отдали ли Вы в жертву этой логике лучшие годы своей жизни. Бросьте все эти правила, увещания – Вам они не нужны. Вы чувствуете лучше, где и в чем добро: идите своим путем…
На этом месте нужно прервать. Может быть я даю Вам практически дурной совет. Я забыл, что значит быть женщиной или даже мужчиной в разладе с окружающей средой. Мне-то лично уже не страшен этот разлад. Я так уже свыкся с необходимостью жить вне условий времени что, кажется, наоборот, чувствовал бы себя скверно среди единомышленников. Когда я встречаюсь с людьми моего возраста, или даже старшими на много лет, они мне кажутся детьми. Ни их упреки, ни их похвалы не трогают меня. Но Вы, Вы, Вава, может еще не научились этому очень необходимому в жизни искусству. Вам всякий, кто лучше Вас знает пифагорову теорему, кажется более правым, чем Вы.
Если Вы не помните, сколько рабочих в России, и не знаете, суждено ли артели сохраниться или погибнуть, а Ваш просветитель, который все знает, знает, что рабочих столько-то, а артель, вместе с общиной, обречены на гибель, Вам покажется, что Вы должны умолкнуть пред ним… Т. ч. неизвестно, что лучше советовать Вам: идти ли своим путем, или надевши на себя заслоняющие Божий мир наглазники, стать в стройные ряды пока еще бодрых и веселых прозелитов российских. Нет, все-таки лучше не смешиваться с ними. Вы недолго простоите в строю: Вы слишком много и тяжело жили. Не ищите временного забвения; может быть упорной духовной работой добьетесь чего-нибудь. А пока – прощайте. Пишите, главное насчет дел своих. Поклонитесь Насте: я ей писал уже.
Ваш ЛШ
28. Лев Шварцман (Шестов) – Варваре Малафеевой (Малахиевой-Мирович)
[Ноябрь 1897][306]
[Рим – Воронеж]
Фрагмент письма.
Вы превосходно сделали, Варвара Григорьевна, что бросили Воронеж. При Вашем душевном состоянии – он, понятно плохое лекарство. В Киеве, может быть, немножко рассеетесь.
Пожалуй теперь будете полезны Леонилле Николаевне. Ведь она снова ждет события[307].
Знаете, – если Вы хотите читать книгу, которая Вам теперь будет по душе, возьмите у моей Сони (Софьи И.) французский перевод Also sprach Zarathustra[308].
Перевод сделан превосходно, – не то что русский и Вы будете иметь возможность, наконец, услышать настоящую, правдивую повесть мученичества этого человека. И ведь вот – знал он, что нет и не может ему быть спасения, а боролся, да как еще боролся со своей судьбой. Должно быть есть глубоко, глубоко в человеческой душе какой-то невидимый хозяин, который правит им тогда, когда голова, сердце – все то, что в нас считается главным, отказываются нам служить. Иначе, как понять такой высокий подъем духовной деятельности и совершенно разбитого и измученного физически человека? Т. ч., вероятно, что вслед за теми минутами, когда нам кажется, что все уже кончено, наступает какое-то новое начало. Помните, как у Ивана Ильича. Когда над ним кто-то сказал “кончился” – он почувствовал, что “кончилась смерть: вместо смерти был свет!”.