Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах — страница 47 из 67

<нрзб> Бога? Понимаете? Это моя формула “по ту сторону добра и зла”. То, что я писал о Лире – я повторю и сейчас. Но не забывайте главы о Гамлете. Одна и та же судьба, один и тот же Бог – внушают Лиру “нагорную проповедь”, а Гамлету мысль об убийстве дяди. Т. е. любить нужно научиться тому, кто был королем от головы до ног – и, наоборот, тому, кто умеет любить, как Гамлет, нужно еще научиться бороться, отстаивать свою любовь. Закон жизни – борьба. Тигр должен съесть ягненка, но может не есть. Что на это скажет Толстовская формула “добро – Бог”. Ничего. Ибо добра-любви, конечно, в тигре нет. И оно не защищает слабое существо от сильного. У Нитше в Заратустре есть дивная фраза: “горе тем любящим, у которых нет ничего выше сострадания”. Сострадание – только человеческое чувство, слабое и немощное. Если есть Бог – то он, конечно, выше сострадания. Иначе сострадание было бы не идеальным, а [действительным] (обрыв текста).


32. Лев Шестов – Варваре Малахиевой-Мирович

14 декабря 1898

Киев – [Петербург]


Получил Ваше первое письмо в Киев, дорогая Вава. Вы горько иронизируете по поводу моих советов. И Вы, конечно правы. Советы очень редко бывают полезны. Пожалуй, лучше совсем не давать их. Поговорим лучше о киевских новостях. Вы хотите знать, какими я застал Жоржика и Женечку. Жоржик вытянулся, похудел, из кругленького ребеночка, на которого так забавно было глядеть, обратился в мальчика со всеми задатками будущего Гамлета. Немножко вялости, немножко лени, большие серые глаза – Вы знаете, чем обыкновенно это кончается. Соня его любит и балует, Даниил – покрикивает. Затем он русский, еврей… Уже понемногу боязнь жизни забирается в его душу и мне ужасно жаль его. Я воюю с Соней за своего любимца. Авось отвоюю ему кое-что. Нужно, чтоб он поменьше в теплице сидел, побольше бывал предоставлен самому себе. Женечка уже засиживается – где не случится – за первой попавшейся книжкой. Вчера я застал ее в передней, едва-едва освещенной. Она и не заметила, как мы вошли. Если бы не растолкали ее, она бы и не взглянула на нас. Тоже верно попадет в Париж и будет разбивать свою и чужие жизни, все ища чего-то. Только Серёжа молодец. Бьет Соню, бьет Жоржика и Женю. На днях вырвал прядь волос из маминой косы! Этот, кажется, постоит за себя. Он и теперь над всеми командует и не боится вступать в бой со старшими, хотя бы и вдесятеро более сильными, чем он, людьми. Что то его ожидает в жизни? И не страшно ли думать, что и ему придется “переживать”?

Остальные – большие – мало изменились, только, если можно так выразиться, выявились резче. Особенно это заметно на Мите. Он все горит, горит – и я очень боюсь за него. Соня как будто стала бодрее, оживленнее. Даже танцует – и как красиво! Видел Николаева. Этот приятно разочаровал меня. Я думал, что от него только воспоминание останется. Вы знаете, конечно, о его историях. Оказывается – ничего. Живет – и даже снова стал писать. Прочел мне свою статью для новой газеты. Написано превосходно – ему проза легко дается. Прочел и стихотворение – ну, это не очень у него выходит. В наше время поэту нужны очень большие переживания, чтоб обратить на себя внимание. Иначе – выйдет всегда бледно. Приехал и Ловцкий[321]. Понравился он Вам? Верно, Вы осудили в нем юношу. Правда? Но, чего торопиться. Придет его время, возмужает, а там и состарится. Торопиться нечего.

Он рассказал мне, что Венгерова собирается бранить мою книжку. В добрый час! Я от нее ничего другого и не ждал. Ведь и у нее есть “школа” и Брандеса, верно, в этой школе чтят, как авторитетного писателя, а я – посягнул. Но, это мало интересно. Выбранить книжку стоило бы, только иначе, чем это сделает Венгерова; а Вы тоже браниться собираетесь? Вот Вас я послушаю с удовольствием, как бы не разносили Вы меня. Я уже предчувствую заранее, что поставите Вы мне в упрек. Хотя может случиться, что у Вас не хватит охоты и желания говорить все и Вы отделаетесь общими замечаниями.

Был я у Софьи Максимовны. Все также. По прежнему ходят к ней люди большей частью так или иначе пострадавшие. Один за духовной пищей, другой – пообедать. И она всем старается как может помочь. Немножко <нрзб>, поспорили: по всем правилам.

Вот пока первые впечатления. Я еще и до сих пор не совсем в себя пришел. Все кажется, что сплю и грежу. Я здесь редко урываю часок, чтоб остаться наедине с собой. И это так странно после долгих лет уединения. Может оно и лучше немного оторваться от “дум”. Но самочувствие тяжелое.

И нет сомнений – что ты всем нужен, всех связываешь – и никому, собственно, ничего не даешь, – это удручает. Мне кажется, что все убеждены, что я очень много “могу”, и только я один знаю, как мало могу я на самом деле. Вот видите – и я Вам лирикой на лирику отвечаю. Довольны?

Пишите мне по следующему адресу: Киев, Бибиковский бульвар, № 62, кв. доктора Мандельбурга, мне. Я живу у сестры, а не у родителей. Так сравнительно спокойней.

Ваш ЛШ.


33. Лев Шестов – Варваре Малахиевой-Мирович

[Конец 1900][322]

Берн – [Париж]

Фрагмент письма.


…хотелось бы. Чем нужно бы настолько хуже, что положительно нередко бываешь готов забросить все написанное и больше не начинать. Мне не следовало так много времени терять: ведь я ровно два года ничего не писал – это нехорошо. Мысли не должно задерживать надолго в голове: как только созреют, нужно выпускать их на волю. Не то – постареют, поблекнут. В этом я теперь убедился. Но, в России я ничего решительно не мог делать. А первое время по приезде за границу больше болел и лечился, чем работал.

Т. ч., вероятно “Достоевский и Нитше” не оправдает Ваших надежд, если только Вы оные возлагали на него. Вы знаете, – доходишь иногда до ужасных нелепостей. Пока размышляешь, все кажется, что ты прав, что так и нужно проверять все старые идеалы. Но как начинаешь писать, все страшней и страшней становится. Я оставил эпиграф, о котором Вам говорил в Киеве: aimes-tu les damnès[323] – из Бодлера. Но все спрашиваю себя: можно ли их этих damnès любить? И как их любить? Не лучше ли по-прежнему привязаться к идее – к отечеству, добру, истине, искусству, народу, словом к чему-нибудь нетребовательному, терпеливому, молчаливому. А то damnès – ух какой это неспокойный народ! Но, Рубикон перейден, как-нибудь допишу, а там посмотрим, что будет. Во всяком случае, лучший способ снять с себя власть какой-нибудь мысли – это написать о ней сочинение. Потом, может быть буду и не об осуждении думать.

Недели через две, как покончу с Достоевским, поеду доживать зиму в Италию. Там и дописывать работу буду. А Вы – уже назад в Россию собираетесь? Зачем так скоро? Стоило ли из-за трех недель столько ездить? А я в Россию вернусь не раньше, чем через месяцев 6, 8. Признаться я не болею desiderium patrial[324]. Т. е. на месяца 3 я не прочь. Но надолго!.. не хочется.

Поклонитесь Софье Григорьевне и Мите. Что, собирается Митя проехаться, как он предполагал в Италию? Или уже передумал. Скажите ему, что на несколько дней я готов служить ему спутником. Пишите и Вы. Что, Сара Максимовна не хочет отвечать на мои поклоны или Вы забываете передавать их?

Ваш ЛШ. Адрес: Berne, Villa Frey


34. Варвара Малахиева-Мирович – Льву Шестову

[1906]

[Москва – Берн]


Вот уже месяц скоро, как Вы написали на бланке перевода “письмо завтра”, а это завтра так и не наступило. Знаю Ваше самочувствие при переписке (помню, как Вы сказали – “не могу видеть пера при мысли, что нужно письмо написать”). Но все же, хотя лаконические сведения следовало бы давать друг другу – хотя бы для того, чтобы знать, живой ли адресат, и чтобы этому адресату написать весть такого же содержания.

Кульженко[325] зовет меня давать объяснения иллюстрациям в Булгаковской газете[326] – прибавляет, что это не, наверное, и что, кроме того, это же место обещано Ковальскому. И все мои заработные проекты до сих пор в том же роде не наверное. И кроме того, везде уже есть свой Ковальский, который энергичнее меня, и в то время, когда я только соберусь с силами, чтобы начать, он уже начал и продолжает.

В дело меня решительно не приняли. Пишу детские рассказы “не наверное”, но их обещал пристроить Семён Владимирович[327] в каком-нибудь книгоиздательстве. А пока все то же безденежье и та же необходимость в субсидиях. Если есть обычная сумма для этой цели, пришлите. Если нет, устрою еще где-нибудь заем.

Получена ли Вами тетрадка моя “Дети и революция”? Ее могли бы напечатать в одной из киевских газет[328]. Здесь испугались. Читала Ваш “Пророческий дар”.

Неужели всегда “накануне” – и ничего кроме “накануне”… Но об этом молчание. Есть в Campo-Santa в Генуе бронзовый ангел. Стоит у двери склепа, приложив палец к устам. Когда я его видела, это было 10 лет тому назад, это была “красота молчания” – волнующего тогда молчания. Ничего другого я в молчании не видела. Теперь она мне представляется тем пеплом, которым засыпан Геркуланум[329], погасив жизнь, звуки прахом…


35. Варвара Малахиева-Мирович – Льву Шестову

20 января (2 февраля) 1921

Москва – Париж


Восемь дней тому назад, в ночь с 12-го на 13-е около полуночи скончалась Надежда Сергеевна[330]. При ней была Елиз. Мих. Доброва и та женщина из Алексеевского Братства, которая за Надеждой Сергеевной во время болезни с величайшей преданностью ухаживала.

Последние дни Надежды Сергеевны (болела она три месяца) были полны таких нестерпимых мук, что все, кто любил ее, ждали кончины ее, как вести освобождения. И все-таки – по Писанию приходит “день судный – как тать в нощи” – и никто не бывает в достаточной мере готов к смерти близких.