[364] не было дома. Я бросилась с разбега в вагон конки (здесь конки не останавливаются) и поехала на Васильевский остров отыскивать Елену Алекс. Ее также не оказалось дома. Затем я встретилась с ней на кантовском юбилее. И она встретила меня, а также Софью Александровну так холодно, почти неприязненно, что мне не хочется больше к ней идти. На этом кантовском юбилее отвратительно читал Лесевич[365], и чисто, гладко, не без изящества прочел реферат Лаппо-Данилевский[366], который очень напоминает Горощенко. Затем были на лекции Влад. Сол<овьева>. Об этой лекции послала в “К. Слово”[367]. Вообще лекции, заседаний здесь подавляющая масса. Венгерова, которая отнеслась ко мне необыкновенно тепло и дружески хочет заманить меня в “Женское общество”. Я согласилась. С рекомендательными письмами еще нигде не была. Заходила к Муме Б.[368] она ведет жизнь женщины – гражданки – все, что делается в общественной жизни Петербурга близко ей, как личные дела – и это мило, потому что у нее это не напускное. Мума обещала мне урок – 0,25 руб. и обед. Пока живу у Сони в одной комнате с ней. У нас хорошие отношения и мы не стесняемся друг друга. Единственное неудобство – не даем друг другу спать длинными ночными разговорами. У меня к ней нежное отношение как к дорогому, редкому и вдобавок крылатому цветку. У нее – не знаю, что, но что-то хорошее, прочное и исключительное. Встаю поздно; читаю всякие летучие вещи; между прочим, нашла книгу о Нитше – <нрзб>. Обедаем в 6 ч. у Венгеровой. Там часто бывает Минский. Минский интересный человек, но есть в нем что-то изломанное, искусственное, пряное и жесткое вместе. Жесткое, потому что в базисе всего лежит алчный, малодушно боящийся смерти эгоизм. Он сильно увлечен Соней, а ко мне у него странное отношение – как ни странно, а есть между нами какая-то не от нашей воли зависящая близость. Про меня он сказал вчера, что я похожа на маленькую итальянку – молчу, как будто не умею говорить и вдруг подниму нож и отрежу кому-нибудь или чему-нибудь голову. Была на финляндской выставке – претенциозная попытка символизма – и такой север – то суровый, то унылый, то лубочно яркие краски. Встретила на выставке <нрзб> и обрадовались мы этой встрече, как радуются соотечественники на чужой стороне. Я пробыла у них вечер – играли в рулетку – я выиграла пятиалтынный. Был еще один член нашей компании. Алипшевич, теперь занимает здесь какой-то пост в Управлении дорог. Я пойду к нему – он оказался неглупым человеком и с хорошим настроением.
Приписки на полях:
Мой поклон передай Надежде Васильевне, Юлии Владимировне Чеботаревой[369]. Все они отсюда необыкновенно милы.
Нилочек, скажи Тале, что тот, кого Юл. Вл. называла “наш общий друг” в настоящее время там, где я была по возвращении из-за границы (тюрьма).
Софье Исааковне буду писать на днях. Кланяйся ей.
Ну, пиши, родной Нилочек. Я буду отвечать. Пиши, пиши. Тебя и Костю целую.
Мой адрес: Невский, 59, Зинаида Афанасьевна Венгерова для В.Г. Малафеевой.
7. 27 марта 1898
Санкт-Петербург – Киев
В страшной досаде на то, что все мои письма к вам (3 или 4) пошли на удовлетворение нескромной любознательности классных дам. Думаю перехитрить их и пишу тебе, дорогой Нилок, на имя мадам Лоран. Если бы в глубине моей души не жило такого буддийского “все равно” по отношению к событиям моей жизни, я имела бы причину плакать от досады. Дело в том, что благодаря тем классным дамам, заведомо пропадают почти все письма, адресованные мне. И как, и чем убедить мне этих не в меру усердных классных дам, что “царство мое не от мира сего”.
Твое заказное письмо пропало. Отыщи квитанцию или припомни день, когда послала его и вознагради себя хоть 10-ю рублями к празднику, которые тебе должны выдать за пропажу заказного письма. Затем, при случае, передай Вере Петровне мое неодобрение тому, что она обещала сжечь мои письма в тот же день, как я ее об этом попросила (в позапрошлом году осенью) – и до сих пор не собралась сделать этого. Конечно, мне противно подумать, что чужие и неприятные мне люди прочтут мои письма и бумаги. “Но умолкни моя стая – и погромче нас были витии”.
Перейдем к Петербургу и к моему петербургскому существованию. Я живу уже отдельно от С.Г., в крошечной, но чистой и тихой комнате на Преображенской улице, № 3, кв. 2. У хозяйки моей сын, который поет по вечерам: Уста мои молчат, и мне снилось вечернее небо, и берет на рояли аккорды, полные бурной тоски. Не подумай, что тут какой-нибудь роман – мы еще ни разу не видели друг друга. Затем – хожу по выставкам – если хочешь знать о них и вообще о впечатлениях Петербурга отсылаю тебя к одному из номеров Киевского Слова, где будет напечатано мое письмо. Кстати, кого я только не закликала, чтобы зашли в Ж. и Ис. и добыли мою сказку для детей. Она мне очень нужна. Если же ее там напечатали, пусть хоть гонорар вышлют. Живу исключительно стишками, т. е. в кредит. Неделя платит мне по полтиннику за строчку. Она напечатала Жанну Аскуэ[370], в мартовской книжке тоже будут мои стихотворения. Затем были сегодня у Флексера (Волынского), оставила у него 5 стихотворений. В понедельник узнаю, будут меня печатать в Северных Цветах, или нет. Игрушечка[371] и Жизнь также приняли меня. Знакомств из литературного мира много, особенно Гайдебуров настаивает, чтобы я писала о Петербурге в Неделе. Я боюсь взяться – это не мое.
Приписки на полях:
Пусть Женя вместо диктовки напишет мне письмо (только спроси ее, хочется ли ей написать).
8. 22 апреля 1898 год
Санкт-Петербург – Киев
Я не могу спать. Белые ли ночи этому виною или истерические нервы старой девы – но вот уже больше двух недель, как я засыпаю тогда, когда солнце поздравит меня с добрым утром. Я не думала сегодня отвечать на твое письмо, которое принес Эммануил, потому что сильно была утомлена днем, полным ходьбы, с расслабляющей баней в конце вечера. Но пролежав без сна в постели, я увидела, что мне предстоит бессонница и решила зажечь свечу и писать. Ах, сколько своеобразной томительной, бессонной печали в этом странном белом сумраке, который называется белой ночью. Эта печаль обнимает душу, как ласка и как слезы, растворившиеся в болезненной сказочной мечте. Без горя и радости, без покоя и тревоги, все глубже и глубже задумываясь над собой, плывет эта странная северная ночь между мутным небом и ясной землей, как призрак, как чей-то грустный сон, как невоплотившаяся греза.
Я думаю о твоем письме, о тебе, о том существе, которому ты дашь жизнь. Кто – это существо? Кто и во имя чего вызывает его к загадке жизни и смерти? Как пройдет оно короткую, но трудную дорогу между двумя областями несуществования? И вот наряду с ними передо мной встают четыре разных лица с их уверенной торжествующей жизнью, с утренними криками, с грохотом игрушек, с плачем, с капризами, с невинным эгоизмом, и с улыбкой херувимов. Я вспоминаю весь шум, и цвет, и вкус жизненных явлений – зелень травы на валах, высокие тополя, ваш садик – и мне не хочется уже думать о тайне, а хочется жить, быть, как дети, как роса на листьях, как воробей. Как я обрадовалась Эммануилу! Во-первых, от него повеяло Киевом, по которому я, оказывается, страшно соскучилась. Во-вторых, после целой недели ночных и дневных философских бесед с моим соседом о тщетности жизни, добродетели и нравственности, о целях, о бесцельности, о Боге, разуме, о материализме – он принес мысли, чувства и речи, непосредственные, как ржание лошади. Это до того развеселило меня, что мне вернулись 17 лет, и я очаровала Эммануила до дикого блеска в глазах и заботы о том, как и когда ему со мной видеться. Конечно, я сделаю все от меня зависящее, чтобы эти свидания не осуществились.
Ты жалеешь о моей встрече с Щ., Нилок. А я нет, хотя мне тяжело. Я гораздо больше жалела бы, если бы она была другой. Я предчувствую и знаю, что дети, если бы они у меня были, произвели бы огромный переворот не только в моей жизни, но и во внутреннем мире. Они привязали бы меня к жизни толстым канатом, дали бы мне ряд маленьких, но кажущихся великими, интересов, создали бы оторванный от основного мира, мир горячего и нежного, слепого и глухого эгоизма. Всему этому я сознательно и добровольно предпочла свободу одиночества, и душа моя спокойна. Я не говорю о Щ. Там сразу понятно стало, что мы чужие. Была еще одна встреча, результаты которой зависели от меня, и я распорядилась опустить занавес над прологом, не ожидая даже первого действия. А Щ. был недавно у меня. У него худой, нездоровый и недобрый вид. Он получил место помощника директора на заводе, и живет далеко от меня. Мы условились идти вместе в музеи и оба не спешим с этим, предчувствуя, что нам тяжел будет этот трехчасовой тет-а-тет в музее.
Не знаю, когда попаду в Киев. Может быть, раньше поеду в Воронеж и Нижнедевицк. Может, останусь в Петербурге. Здесь Мума обещала мне какое-то место в “Журнале для всех”[372]. А, впрочем, может быть, и не утерплю – брошу все и явлюсь к вам неожиданно, как тать в нощи. Ужасно я по вас, милые мои, соскучилась.
Читаю много. Работаю над большой вещью – напишу и порву; но от мысли кончить не отказываюсь. В Игрушечку отдала еще один рассказ и стихи. Там меня одобряют. Получила из провинции письмо с восторженным отзывом о Жанне Аскуэ.
Но интересных людей “по типу” и “по содержанию”, однако не встречала. Получила ли ты письмо, где я говорила о Муме? Напиши, это мне хочется знать. Я вижусь с ней, виделась раз с Феодорой и С.А. Они удивительно бодры и сознательно ничего не хотят знать проблемы завтрашнего дня и истории. Работают массу, живут скромно, личной жизни, как и прежде, и в помине нет. И нет также тех слез энтузиазма в душе