Бедняжка Настя скитается по Москве без работы и без денег. Бедная Лиза доживает последние дни и страшно мучается. Таковы новости. Кстати, когда будешь в “Киевском Слове”, осведомься и о новых фельетонах, употреблять их или оставить “впрок” на зиму (“Думы о счастьи и о писательстве” и “О ненавидящих тело”). Сейчас читаю “Подросток”. Какая дивная вещь по замыслу, по типам, по бездонной глубине и паутинной тонкости психологии. Нынче так не пишут. Перечитала свои рассказы и с отвращением к ним и с радостью, что еще не поздно, решила не затевать издания. Глазурь или Лазурь, если только сам имеет какие-либо основания желать этого, пусть придет, но пусть заранее предупредит открыткой – я часто гуляю с Николей по вечерам, или бываю в библиотеке.
Крепко целую Костю и детей. Вава.
16. 12 октября 1898
Петербург – Киев
Нилочек, дорогой мой – еще одна просьба и для меня очень нужная. То, чего я не сумела за мое пребывание в Киеве, ты со своей энергией, я уверена, сделаешь: нужно во что бы то ни стало взять у Александровского тот номер “Церковно-приходской школы”[382], где мой “Рождественский сон” и переслать этот “Сон” Максу (Садовая, № 1) и поскорее. Для издания у меня не хватает 12-го рассказа – Сон я люблю и для 8-летних детей он будет понятен. Александровский не мог при его аккуратности затерять его. Спроси Струнину и Нюшу – не передавал ли он им этот номер для Булашева[383], который требовал его через них как свою собственность. Постарайся деточка – пожалуйста – это для меня большая услуга. Немедленно напиши, удалось ли раздобыть эту сказочку. У меня нет сейчас призвания к детским рассказам и не хотелось бы давать что-нибудь выдуманное, насильственное вместо того рассказика, который был понятен даже Агафье Антоновне и в свое время растрогал ее до слез.
Вчера были на именинах у Зинаиды Венгеровой в декадентском кабинете, где днем горит лампа под красным абажуром. Были только родственники – тяжеловесный доброжелательный толстяк Семён Венгеров, худенький черноглазый Слонимский с двумя детьми Мишэ и Вовэ. Была вчера также в университете на лекции Соловьева. Лекцию он закончил так: знаю только одно, час воли Божией надвигается, и желаю только одного, чтобы без крушений и бедствий мирным и широким путем совершилось то, что должно совершиться и что неизбежно совершится. Я писала об этой лекции корреспонденцию в “Киевское Слово”. Сейчас была у Мумы. Это совмещение мадонны и римского гражданина. Меня всегда трогает и волнует эстетически. Мума живет одна в маленькой комнатке и работает целый день на благо русской культуры, которую любит прочно и глубоко как идею и как человека, как брата, которого она желала бы прежде всего видеть процветающим.
Здесь сейчас Галочка, бывшая Рубисова с мужем. Исполняю долг киевлянки к киевлянке и забочусь, чтобы она увидела и услышала, что можно. У нее льняные локоны и лицо наивного и лицемерного херувима.
Целую крепко и тебя, и Костичку.
Приписки на полях:
Настя в Москве (Адрес – Владимиро-Долгоруковская, № 5, кв.11). Собирается поступать на коллективные курсы.
Не знаешь, почему Таля не вышлет мне Собора? Зинаида Венгерова хочет писать о нем, ей нужно для издания <нрзб>
Неужели это сколько-нибудь вероятно, что вы на рождество приедете Квартира вам <нрзб>
Посылаю стихи последней формации, согласно твоей просьбе.
17. 12 ноября 1898
Петербург – Киев
Нилочек мой родной!
Не ожидала я от тебя подобных рассуждений на тему о дружбе. Ну да, уж Бог тебя простит. А самое лучшее о таких вопросах не философствовать, а – “любить без рассуждений, без тоски, без думы роковой, без упорных и пустых сомнений[384]” – насколько любится, и до тех пор, пока любится.
В последнее время мне пришлось много истратить времени и слов на кружевные анализы чувств и отношений. И я, как никогда убедилась в тщетности слов. События шли своим путем с неумолимой логичностью и не туда, куда вел анализ.
Я рада, милая, что ты живешь, как по внешнему, не глубокому самочувствию, оживленно.
L’heure est bréue[385], молодости почти что не осталось, довольно будет тишины и резиньяции в сумерках старости. Вот ты обо мне спрашиваешь, что меня волнует и занимает. Кажется, уже настала моя старость, потому что со всей искренностью на этот вопрос я могу ответить только одно – НИЧЕГО. Конечно, меня заставляют каждый день испытывать маленькую сумму приятных и довольно крупную сумму неприятных ощущений: письма, Николай, запутанность некоторых отношений, упреки совести, театр, неудачи и удачи в вопросах заработка. Но нет во всем этом общей идеи, Духа Божия, огня молодости, вопля душевного. Это чуть слышный звон струн на границе полного безмолвия. Такую жизнь я – да услышит меня Бог, – сейчас же с радостью променяла бы на абсолютный покой, в котором хоть есть величие вечности. А может быть, это результат скверных нервов, Нилочек? С головой моей же сравнительно неладно – чувство страшного давления, а по временам боль ожога. Не психиатр ли ваш Лазур<ский>? Здесь ни одного знакомого доктора (ради Бога, забудьте только вашего неприличного Эммануила). А у незнакомых нет денег лечиться. Вчера, (или третьего дня – не помню) после суток бреда и бессонницы, я написала письмо к известной Волковой (председателю общества охранения женского здоровья) и предложила ей полечить меня в кредит. Думаю, что она будет так благоразумна, что не откажет. В самом деле, для меня сейчас все мои будущие заработки сводятся к здоровью – если бы я была здорова, я к весне выбилась бы из нужды. Кто сказал, Нилок, что рассказы не будут издаваться. Напротив, я денно и нощно умоляю Макса, чтобы он поторопился с ними к Рождеству. А если не хочет сам издавать, я прошу передать Эвенсонам. Не поговорить ли тебе об этом с Максом по телефону. А, впрочем, как хочешь.
Крепко целую тебя, Костю, все ваше воинство. Лечись, дружочек, береги здоровье.
Может быть ваш Лазур посоветовал бы мне какого-нибудь ужасно недорогого доктора.
Вава
Приписки на полях:
Стихов нет. Если когда-нибудь, что-нибудь родится из литературных туманов моей головы – пришлю. Пиши. Скажи, что с Талей? От нее ни слова.
18. 23 ноября 1898
Петербург – Киев
Дорогая Нилочка!
Мне все нездоровится – сильно. В голове этот мучительный ожог и паук, что появлялись в мае. И что самое тягостное – бессонницы. Твое письмо такое расстроенное. Я отложила его с каким-то унизительным чувством бессилия. Отвечу тебе – да – иногда я хотела бы не то, что быть богатой, а перестать биться и перебиваться и иметь возможность помочь тем, на чью нужду тяжело смотреть. Теперь, если бы здоровая голова, я могла бы зарабатывать много, рублей 20 – меня всюду принимают. Но это заколдованный круг: нельзя работать с больной головой, надо лечиться, лечиться нельзя без денег, а денег нельзя добыть без работы, а работать нельзя с больной головой. Странно, что после моего апельсинного письма ни слова не говоришь о Лазуре. Я серьезно рассчитывала, что он как-нибудь пристроит меня к какой бы то ни было гидротерапии или к электричеству в кредит. За деньги это немыслимо, т. к. я живу от рубля до рубля полтинниками в кредит. Но стоит мне написать рассказ в “Неделю” и еще другой в “Вестник Европы” и вот я богата. Как быть – я не знаю. Николя стоит с учителем больше 40 руб. учителя поэтому отпустили – но это трагически, потому что ему необходимо по языкам мчаться в карьер.
Приписки на полях:
Костю жалко до невозможности – хочется плакать над участью этого человека, такого умного, такого чистого, такого от всего особенного и так грубо теснимого жизнью.
Ну, пиши мне, до свидания, родной – жаль, что не будете в Петербурге.
Вава
19. 11 декабря 1898
Петербург – Киев
Дорогой Нилок!
Напиши, что слышно о П.[386] меня мучит какое-то темное предчувствие. Вероятнее всего, что он сыт и благополучен – но мне все кажется в последнее время, что судьба подстерегает его каким-то огромным горем. Истинно сентиментальная прихоть истеричной старой девы. Чувствую себя после полосы некоторого просветления опять темно. Опять бессонницы. Что-то давит сердце и жжет голову. Водолечение еще не начинала, благодаря тому, что “Киевское Слово” на все просьбы выслать гонорар отвечает одним молчанием! Непременно надо узнать, напечатали ли они 5 фельетонов:
1. Манеж.
2. То, о чем говор.
3. Силуэты петербургской жизни.
4. Театры, новые пьесы.
5. и еще Силуэты петербургской жизни
Если они позволили себе такую крайнюю неделикатность (чтобы не сказать более), как молчаливое откладывание этих фельетонов вплоть до полного их устранения, когда Игнат<ович> перекосит физиономию и скажет: Не мой! – я выхожу из Киевского Слова немедленно. Был у меня Лазур. О нем у меня два мнения: одно для Акопенко[387], которого он, вероятно, будет спрашивать о том, какое впечатление произвел на меня. Это мнение не полное и поверхностное, недосказанное из нежелания обидеть доброго человека. Вот оно: человек добрый, открытый, простой. Другое мнение для вас с Костей.
Мне с ним безотрадно скучно. Он еще не начинал мыслить о жизни. Может быть не начинал и чувствовать. Он представляется мне большой свежей тыквой, еще не оторванной от матери земли, в счастливом растительном полусне. Может быть, я еще ошибаюсь, но таково впечатление первого свидания. Ко мне отнесся чрезвычайно внимательно и уже успел оказать большую услугу рекомендательным письмом в ближнюю лечебницу. Без этого письма мне пришлось бы переехать версты 4 от центра – туда, откуда с “кувшином весталка спешит”.
Ты знаешь, что Лев Исаакович приехал в Киев? Неужели никогда не видишься с Бал