Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах — страница 56 из 67

<аховскими>?

Крепко целую тебя, Костю и детишек, Ай.

Детки мои милые пусть подождут картинок. Сейчас разорена до копейки.

Вава


20. 30 декабря 1898

Петербург – Киев

Словно лепится сурепица

На обрушенный забор, —

Жизни сонная безлепица

Отуманила мой взор[388].

Я не понимала этого стихотворения Сологуба и смеялась над ним. Но сегодня вдруг поняла его и не могу отвязаться от этих нелепых строчек. Первая безлепица, Нилочек родной мой – фондовское пособие, которое разошлось раньше, чем я взяла первый душ в водолечебнице. Вторая безлепица – Николя отсутствием учителя, с почти неизбежным фактом в мае. Я его отсылаю на днях в Киев (не май, а Николю). Третье – белорусская политика Игнатьева[389], благодаря чему я не могу решиться послать в Киевское слово ни одного фельетона.

Четвертая – бесконечные автоматизмы и головные боли опять – две недели скитания без квартиры – некоторые письма, некоторые отношения, некоторые разговоры, все слилось во впечатление сурепицы, которая лепится на не разрушенный забор. Твоему письму рада – ты так долго не писала, отвечай, дружок, аккуратней. Я люблю твои строчки виде полумесяцев, твои лихорадочные и детские буквы.

Теперь 4 часа. Я рада тишине. Я все больше и больше люблю тишину. Я думаю, что в ней, а не в словах мудрость. Вот уже месяца два, как я почти нигде не бываю – т. е., не бываю в так называемом обществе. Свидания a part есть – но не с композитором – с ним я разошлась решительно и бесповоротно больше месяца тому назад. Теперь он ненавидит меня и желает мне зла. Когда я возвращаюсь ночью домой по темной лестнице, мне иногда кажется, что он поджидает меня с ножом в руках, как Рогожин Идиота. Но это, конечно, романтизм и трусливая фантазия. Приходит ко мне студент из кончающих. Он переполнен несчастной любовью к одной девушке, которая его никогда не полюбит. И я горю нежнейшей жалостью к нему. Мне хочется прижать его несчастное лицо к груди, убаюкать, “найти цветы и травы, такие, от которых возможно уснуть и увидеть сны золотые”. Но не думаешь ли ты, что подобная слишком горячая участливость может трагически переместить его сердце из огня, да в полымя. Затем – еще студент – декадент, искатель ощущений, изящный, когда улыбается очаровательный. Уже не очень молод, аристократичен, любит сидеть у моих ног и сравнивать со всеми картинами, какие видел в жизни, что, конечно, очень смешит и чуть-чуть трогает меня.

Ну, а затем Лазурский, флегматичный и экспансивный с внимательным и неподвижным взглядом глаз, в которых я прежде отрицала мысль, а теперь читаю мысль полудетскую, но свою и своеобразную. В конце концов, Лазурский милый, но каких похвал хочет для него Акопенко? Самая большая похвала, это то, что для Лазурского, несмотря на узы дружбы, нестерпимо скучны проза и стихи Акопенко. Ну уж и роман сочинил ваш Акопенко. Бывает скучность, от которой недостаточно зевать 3 месяца подряд – таков этот роман. Мне довольно вспомнить его, чтобы во время лютой бессонницы минут на пять забыться сном.

Бываю у Венгеровой, у Минского. Новый год буду встречать у Минского. Я их не люблю, но они не хотят со мной расстаться, и как умеют, ласкают. Прочти Настин рассказ “Гусеницы” в рождественском номере “Ж. и И.”. По-моему, он прелестен. Там же в приложении для детей мой “Господин каприз”.


Приписки на полях:


Требую подробного объяснения разочарованию в Ланге! И требую подробного описания его образа жизни – Ланге один из немногих, кто меня интересует не только как тип и не только как “бедная голова двуногия животныя”.

Прочти непременно Сологуба. Есть дивные стихотворения.

Целую тебя – твоего службиста и детвору.

Настя тоже поедет в Киев. Пиши по старому адресу.


21. 13 августа 1899

Переверзовка – Киев


Твое письмо так безотрадно, моя дорогая, что рука не подымалась отвечать на него, не имея возможности облегчить, помочь, утешить хотя бы словами. Теперь пишу просто потому, что без этого нет надежды вскорости иметь от тебя хотя бы такое же письмо.

Мы с Софьей Исааковной говорили о тебе. Она относится к тебе с искренней теплотой, которая в этой странной, робкой и надменной натуре проявляется через силу и как-то условно. Между прочим, она сказала, что хочет твоему ожидающемуся в мир пришельцу приготовить все приданое. Дм. Григ.[390] также горячо развивал невозможный проект, чтобы перегрузить тебя со всем четвериком в тот флигель, где гостил Костя[391], а Сашу[392] и Льва Исааковича, которые там обитают “пустить на все четыре стороны”.

Лев Исаакович приехал внезапно, огорчил меня своим приездом безмерно и, кажется, скоро уедет. Мне ужасно тяжело с ним встречаться. Я стараюсь не выходить из моей комнаты или ухожу гулять с Из.<абеллой> Аф.<анасьевной> (Белла)[393], но все же встречи неизбежны. Софье Исааковне это тоже тяжело, но она не хочет, чтобы я уезжала. Может быть, потому что я люблю ее неподвижную красоту и пустынную ночь ее души. Ланге еще не возвращался из Петербурга – у него заболела воспалением мозга какая-то таинственная девочка, без него нет ни тенниса, ни крокета, ни поездок на разные хутора. Дети в его отсутствие немножко наклевываются в мою комнату. Софья Исааковна уговаривает меня остаться у них учительницей на всю зиму. Мое глупое пристрастие к холодным и чужим детям тянет меня согласиться – но какой-то тайный голос советует не откладывать Москвы. Пожалуйста, не забудь прислать фельетон о Котарбинском.

Не знаешь ли Талиного адреса? Окончился ли ремонт? Как здоровье Кости?


Приписки на полях:


Правда ли, что Остолопенко (так по ошибке называет Лев И. Акопенко) уехал на чуму?


22. 18 августа 1899

Переверзовка – Киев


Получила твое милое и опять такое грустное письмо, дорогой Нилочек, и вот уже несколько дней все не могу собраться ответить. В последние дни я разнервничалась, впала в автоматизм и в течение суток тихо, а до и после слегка жаловалась. Ланге, к моему полному удивлению, проявил за это время терпеливейшую и нежную заботливость, сидел со мной всю ночь и находил какие-то слова, которые меня успокаивали. Слабая стала душа, не хочет выносить прощаний, недоразумений и нелепостей, в которых человеческие сердца обречены купаться в течении своей короткой жизни. Л.И. уехал. Приехала Соня. Мысль о ее приезде была мне тяжела. Но все сложилось иначе, чем я думала. Жизнь утишила ее, время многое изгладило и мне приятно, хотя и очень грустно от ее присутствия. Мы ходили сегодня вместе гулять по лесам, нашли даже красивые места, дикие большие пустыри с серебряными ивами и белыми, как снег березами. Живем мы все – я, Бэла и Соня в Костином флигельке. С Бэлой мы идем нога в ногу, порой много смеемся и школьничаем. Она временами прекрасно играет – тогда грезится минувшая молодость, уже далекая и недостижимая, как звезды, которые светло мерцают по ночам над нашими чахлыми березками.

Недавно начала кататься верхом – катаюсь плохо, разучилась – но все-таки это очень большое удовольствие. С.И. увлекается велосипедом и Ланге с охотой придерживает ее за пояс, бегая за велосипедом между необозримыми морями бураков. Женя перестала меня дичиться.

Дм. Гр. наговорил сегодня страшных дерзостей и ушел с проклятиями, как будто я его оскорбила, а не он меня.

Вот и все. Целую. Жду письма. Вава. Пожалуйста, вышли фельетон о Котабринском.


23. 22 августа 1899

Переверзовка – Киев


Нилочек мой дорогой!

Попроси скорее Настю разузнать, принимают ли на борьбу с чумой лиц без медицинских познаний и напиши мне, как обратиться и куда с прошением. Мне кажется, что ты знаешь меня настолько, чтобы понять, как глубоко обосновано у меня такое решение. То, что я не поехала на голод, было для меня величайшей неудачей, которая, как я и предчувствовала, завела меня в большие дебри. Что я не умру на этой чуме, я знаю наверное – но мне нужно быть близко к смерти и при самом трудном.

Перед многими из тех, с кем я говорю, я не решилась бы так обнажить моих мотивов – но ты, дружочек, знаешь, что давным-давно мне не может прийти в голову щеголять чувствительными фразами – и что, увы! теперь это лишено героической окраски, и просто и сурово, как осенняя даль. Еще раз повторяю тебе, деточка, что я страшно заблудилась в моей душевной жизни, и буду метаться и ползать по земле, как притоптанное насекомое, если не найду самого для себя трудного и нужного – просто в какой-нибудь барак тифозный не хочется – это отбивать хлеб у какого-нибудь фельдшера. А на чуму не так много желающих. У нас в доме поселился дух тяжести. С.Г. из тихой меланхолии часто переходит в острую и вся темная говорит самые безнадежные вещи. Соня не знает, что с собой делать. Ланге бодрится и держит себя молодцом – но на душе у него, пожалуй, хуже, чем у нас всех. Оказывается, что в последнюю поездку в Петербург он похоронил свою единственную дочь, 9-летнюю девочку. Мне страшно жаль, что он худо ко мне относится – я так люблю раненые души и сумела бы ему помочь.

Жду письма. Вава.


24. 26 августа 1899

Переверзовка – Киев


Дорогой Нилочек!

На днях я получу ответ от С.О.[394], принят ли мой рассказ – и тогда я смогу хоть немножко помочь тебе. Ужасно тяжело было читать твое письмо. Пожалуй, это хуже чумы. Ведь чума – это что-то грозное, большое, не свое – здесь и тонешь, и забываешься, и подымаешься. А этот ворох мелочей, тысячи налипших на жизнь колючек это вечно напоминает о мизерности существования и о том жалком, страдающем, маленьком Я, от которого хотелось бы убежать.