Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах — страница 57 из 67

Я думаю, когда вернется С.И. в Киев, можно будет устроить у нее заем. Я это устрою как-нибудь. Вернется же она через какую-нибудь неделю. Завтра я еду в Воронеж. Снялась с места по обыкновению внезапно. Вдруг почувствовалась невозможность оставаться дольше, точно какая-то власть, имеющая голос закричала: Иди! – и потянуло вдаль. Да и по маме крепко соскучилась. Да и в понедельник или во вторник к тому же сюда нагрянет графиня и начнется вавилонское столпотворение. Объясни понятнее твои загадочные слова о Л. и почему ты ему не веришь и что предполагаешь. Письма обещаю рвать, да и к тому же это письмо ты напишешь уже в Воронеж. Объясни – мучит бабье любопытство.

В субботу Л. едет в Киев и будет у вас. Как смели сравнивать его с Костей, все понимающим, все передумавшим Костей! Пиши о здоровье детей. Что это за казнь египетская еще – эти <нрзб>. Откуда?

И ради Бога, поищи фельетон о Котарбинском.

Крепко целую. Жду письма. Вава.


25. 4 сентября 1899

Воронеж – Киев


Дорогой Нилочек!

Твое краткое уведомление, что все по-прежнему неблагополучно, получила вчера, в 12 часов дня, приехав с вокзала по невылазной грязи в родные палестины. Еще все мне так странно здесь, как сон (я не была дома полтора года) и все так знакомо, так полно прошлым, молодостью, любовью, гордыми надеждами, мыслями о смерти. И Петровский, и Настя, и все, что было позже здесь живет странной полной незримых слез жизнью, смотрит на меня с увядающих астр клумбы, с печального лица богоматери, у которой ранена щека, и капельки крови катятся, как кровавые слезы.

Маму застала сравнительно здоровой. Рада она мне, кажется, очень. Думаю, что на этот раз проживу без болезненных осложнений. Я приехала в кротком состоянии и живу где-то далеко. А когда я далеко, тогда мне близкие особенно близки, мелочей я не замечаю, и вижу в них только то, что они есть на самом деле, что индусы называют “Сущность Великая”.

В некие последние дни мне было очень тяжело. Для детей во время приезда графини я была бесполезна, т. к. они как собачки бегают за Василием Фёдоровичем[395]. Ваши подозрения относительно его на этот раз несправедливы. Экзамен он ждет держать, а дочь у него действительно умерла. Мы расстались с ним худо, с какой-то невысказанной и очень большой неприязнью. Я попыталась было объясниться и разогнать это настроение, но он не понял, или сделал вид, что не понял меня. Тале буду завтра писать.

Целую. Вава

Талин адрес: Paris, poste restante.


26. 29 сентября 1899

Воронеж – Киев


Все по-прежнему, дорогой Нилочек – оттого и ответ на твое письмо затянулся. “Душу”, которая живет за тридевять земель в тридесятом царстве от всего, что происходит, не хочется рассказывать, да и нет для нее слов на языке человеческом. Метерлинк едва осмеливается говорить о ней. Россетти робко намекает на ее тайны в “абсолютных глазах” Астарты. В реквиеме Моцарта она мечется где-то уже за пределами земной жизни. А в общем, искусство, как и наш обыденный язык, умеет передавать только жизнь сердца и ума, а к тому, что “едино на потребу” приближается лишь изредка, касается его робко, неумело, символами.

И так, дитя мое – разговоры о копейках, о юбках, о тратах, растратах, о болезнях. Бедняжечка мама ни в чем неповинна, если раздражается – ее жизнь так сложилась – болезнь, нужда, неудачные дети – что она имеет право как Иов роптать и разговаривать раздражительно не только со мной, но с самим Богом. Но мои нервы не в силах рассуждать так, как моя мудрость – и плачут и дребезжат от каждого прикосновения. Прибавь – ни одной души знакомой и море топкой грязи вокруг – так что и гулять нельзя. И вот картинка моего дня сводится к лежанию – сидеть негде, к длинному чаепитию, разговорам с Аней и опять лежанье, опять чай. По вечерам читаю своим дамам Метерлинка. Николка очень много занимается, часов 8–9 в день. Учитель приходит ежедневно. Вчера с этим учителем через рельсы, топи и пустыри в страшной темноте к ужасу и горю мамы ходила на концерт Славянского[396] с корреспондентским билетом пропустили в 3-й ряд и я прослушала “во лузях”[397] и “Тируевну”[398] для того, чтобы лишний раз убедиться, как мало в этом удовольствия. Целую Вава.

А что мой милый Ай-Ай и Лёля?

Костичку тоже целую.


27. [Октябрь-ноябрь 1899]

Гнездиловка – Киев


Отчего молчишь так долго, Нилочка?

Хотела бы иметь о всех вас подробный отчет. Если нет для него настроения, то хоть краткий конспект жития. (Владимир Соловьев говорит, что в молодости жизнь, а после уже житие – “проще время живота”.)

На праздники еду к маме. Пиши на Воронеж. Последним месяцем я жестоко страдала – за жизнь и душу человека, с которым связал меня слепой рок. Все наше прошлое осветилось таким трагизмом, что, если бы я раньше знала то, что знаю теперь, не уехала бы от него никогда ни на одну минуту и не спрашивала бы ни о чем, ни разу – молчала бы под пыткой. Все приходит слишком поздно. Теперь я могу быть только безучастной вещью в его жизни со всем моим пониманием происходящего.

Я даже не могу писать ему – он в санатории. Письма запрещены. На сколько это времени, ненадолго или навсегда – тоже неизвестно. Душа моя от меня далеко. Живу в полусне. Теперь даже не болею.

Целую всех вас. Напиши, что с вами. Перешли письмо Тале, если знаешь ее адрес.


28. [Октябрь – ноябрь 1899]

Гнездиловка – Киев


Ты знаешь, что нам дано умирать и воскресать при жизни. Но страшно, что есть при жизни умершие люди. Прости, Нилочек, эту болтовню, так похожую на бред. Ты любишь меня, я знаю, я верю этому и потому говорю с тобой в час, когда так больно, что следовало бы молчать. Но мне легче от этой болтовни, и от того, что я вижу, как твои глаза внимательно, печально ходят по этим строчкам и в их голубом полярном льду зажигается что-то теплое, светлое, глубоко чистое по своему бескорыстию.

Я живу одна. Живу далеко от мамы. Навещаю ее – она все болеет, и читаю ей и Ане вслух трилогии Толстого, Чехова – все, что они хотят. Но чаще я сижу, как сейчас, в своей крошечной комнате возле Чугунного кладбища, слушаю, как часы говорят: без-ваз-врата, без-ваз-врата; что-то пишу, что-то читаю, не позволяю себе ни на минуту лечь в течение дня, и веду борьбу с собой за свой рассудок всю ночь, рассказываю сказки, уговариваю, не могу найти достаточно ласковых имен для себя.

Вот уже три недели, как никто ко мне не приходит. Да и кому прийти – знакомые – <нрзб>, Гнездиловка – далеко, за морями, за пропастями, за необозримыми кладбищами. А поэтому, пиши. Дай Бог тебе сил, терпения и радостей. Деньги нужны были для уплаты долга и для квартиры. Льву Исааковичу[399] я написала, чтобы приехал сюда. Ну вот и все. Пиши. Вава.


29. 25 ноября 1899

Петербург – Киев


Наконец-то откликнулся ты, старый товарищ! Я уже не знала, что и думать. И ты молчишь, и о тебе никто из киевлян ни слова. Прочла твое письмо – и как детства, как потерянного рая стало жаль того времени, когда я жила в милом госпитале, со спокойной грустью смотрела на госпитальные звезды и тополи, играла с детьми, была, как все – могла радоваться цветам на валах, и говорить так подолгу об Акопенко. Теперь ничего этого нельзя воротить – ничего нельзя поправить. Надо терпеть. Не вполне верно, что надо терпеть, но предполагаю это, да и решила испытать себя, ложась в постель говорю себе: Слава страстям твоим, Господи! Слава долготерпению твоему.

Вы все в Киеве стали такие мудрые, все что-то знаете о жизни. Я ничего не знаю. Я стала дурочкой, маленькой девочкой, вроде такою маленькой девочкой, которая живет на кладбище, в склепе с неугасимыми лампадами, спит на могильных плитах разговаривает с барельефами на памятниках и не отбрасывает могильных ужей и жаб, когда они касаются лица. А ты стала философом – и Шелли, и Эпикур сразу говорят твоими устами. Я вспомнила стихотворение Шелли:


Озимандия[400]

Ваятель опытный вложил в бездушный камень

Те страсти, что могли столетья пережить.

И сохранил слова обломок изваянья;

“Я – Озимандия, я – мощный царь царей!

Взгляните на мои великие деянья,

Владыки всех времен, всех стран и всех морей!”

Кругом нет ничего… Глубокое молчанье…

Пустыня мертвая… И небеса над ней…

Сказавши это – нужно или всеми силами души поверить в Бога, в правду, гармонию и нужность этого надвигающегося на нас и на все “глубокого молчания” и “пустыни мертвой” – или схватиться всем существом за бегущую минуту, есть, пить, веселиться, с ужасом бежать от страдания и с проклятьем встретить смерть.

Есть еще третий – отказаться от подарка жизни, оскорбившись его ничтожеством.

Но нет, нет, тысячу раз нет – я верю, я знаю, что жизнь страшно, неописуемо важна – не как приятные или неприятные физические изменения в нас – а как любовь, страдание, падение, полет, сомнение, вера, смерть и воскресение.

Мой адрес: Садовая, 26


30. 15 февраля 1900

Москва – Киев


Дорогая Нилочка!

Извести, что у вас делается. Есть ли события, и как переносится жизнь – бодро или с усталостью и роптанием. Я скучаю по Алле. Скажи ей, что люблю ее и ищу для нее кошечку – я видела на выставке в картинном магазине большую картинку – кошку, совсем живую и с прекрасными зелеными глазами. Но тогда у меня не было денег. Я забыла, на какой улице этот магазин. Но с тех пор, проходя мимо письменных магазинов, везде ищу на окнах эту кошку для Аллы.

Я люблю в Москве небо – светло-голубое в дымчатых и белых тучках, бульвары, особенно Никитский, Художественный театр и тип московского интеллигента – большого, русого, голубоглазого, слегка плутоватого ребенка – богатыря, наклонного к мистицизму и разгулу, с сохранением для обиходной жизни не только здравый смысл, но и некоторую плутовость. Люблю Кремль и тонкий, сильный ум одного приятеля Льва Исааковича, к которому он дал мне письмо.