Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах — страница 61 из 67

Ты мало пишешь о себе, родная – все так неясно, одни намеки. А я так бы хотела знать о тебе все. Если М.И. уедет на восток, я к тебе приеду. Хорошо? Целую и обнимаю тебя крепко. Пиши – сейчас же ответь.

Адрес: Ст. Кудиново, Нижегородской ж. д., именье Караевых.


48. Москва – Киев

Тверской б. Меблированные комнаты Романова


Милый старый друг мой – ищу для тебя подбадривающие в твоей душевной и телесной усталости слова и стыжусь произносить их. С каждым годом понимаешь лучше, как сложна, своеобразна и скрыта от нас жизнь другого, и как поневоле легкомысленны, пусты и не нужны чаще всего наши советы или утешения.

М. б., единственно, что нужно – это надежность чувства, что говорит о себе или протягивает руку не в пустоту. Мне хотелось бы, родная, чтобы у тебя было такое чувство ко мне.

У меня на совести мое прошлое письмо к тебе. Я увлеклась там “культуртрегерством”. Но как часто я думаю, что и это суета. Быть добрым (по мере сил), быть, если не чистым, то неусыпно очищающимся, слушать в себе волю послов так – это навеки важно. А делается это через Микеланджело и Венеру Милосскую, или без намека на них.

Это может быть не только все равно перед лицом Вечности – но и больше цены, если без Микеланджело.

Десять дней я в постели – инфлюэнца, бронхит. Но теперь это уже на исходе. Со мной неотступно были духовные чада мои – их число все растет в Москве – и также милые старые друзья Залеские[411]. Приехала вчера Романова[412]. Анна увидела, в каком я коридоре и в какой комнате и начала с того, что горько заплакала. А я обрела смирение не искать для себя комнат с видом и комфортом. Но из Романовки все-таки скоро убегу – тут воздух темных коридоров перенасыщен пятидесятилетними, сопровождаемыми бациллами. Вот такое мое будущее, поскольку оно от меня.

20-го в Яхонтово к Романовым… А на Рождество, как всегда, к маме.

Детей, тебя, Костю – целую.


49. Москва – Киев

У храма Христа Меблированные комнаты “Бояре”


Дорогая моя, прости, что вопреки моему обыкновению не сразу ответила – очень болела это время, и предшествующее, и раньше предшествующего – с самой осени. Друзья мои собирают меня в Крым, т. к. бронхит не уступает никаким мерам. Предполагают стрептококки, исходя откуда медицинский мир грозит мне глухотой, слепотой и смертью.

Помня изречение Юлии Владимировны: “Одинокой женщине, не получающей пенсии, самое лучшее умереть”, не очень борюсь за земное существование. Но устала быть инвалидом и ради этого, м.б., соглашусь на Крым или на переселение за город.

Нилочек, неужели ты это серьезно думаешь о покраже Юрия[413]? Это ты начиталась Шерлока Холмса, верно. По Москве и ее окрестностям знакомые мне дети (Лиля Шик, например) разъезжают одни с семилетнего возраста и ничего не слышно о пропажах и других ужасах.

Впрочем, последнюю неделю мне так худо было, что я даже не жалею о несостоявшемся свидании с Юрием.

Передай ему, детка, марки. Сегодня выходила первый раз за три недели и захотелось ознаменовать это чем-нибудь праздничным – увидала в окно коллекцию марок и решила приветствовать ими существование Юрия.

До 11-го я остаюсь в Москве, тот же адрес. Как всегда, буду благодарна за вести о вас всех. Целую тебя и Костю.

Напиши, где думаете быть летом. Собирается ли Костя на Кавказ с экскурсией естествоиспытателя?


50. [1905]

Москва – Киев


Приехать в Киев невозможно – по крайней мере, в течение этих двух месяцев – я кажется уже писала, что у девочек моих экзамены и очень серьезные – они поступают в классическую гимназию. Было бы недобро и нечестно оставить их на произвол судьбы. Если бы не они – тоже ведь нельзя было бы приехать раньше мая: в половине апреля вернется в Москву М.И. Нужно попытаться быть с ним – хотя заранее можно угадать, что попытка будет неудачна. Впрочем, все здесь возможно – в сторону возможного и невозможного до бесконечности, как в кошмаре.

В Воронеже по-прежнему, грустно, полно воспоминаний о невозвратном – на нашей окраине. Но в городе за последние годы завелись некоторые знакомства.

Есть интересная и глубоко печальная, хоть и счастливая пара. Он – доктор, интеллигентный, умный, милый – она жена другого доктора, от которого недавно ушла во имя огромной, печальной как смерть любви, и оставила у того, у бывшего мужа, по его требованию троих детей. Этого прежнего мужа и троих детей она помнит каждую минуту – но ни в чем не раскаивается. Любовь ее похожа на горе. Мне у них хорошо уже тем, что все хочется плакать. А дома я деревянная и из желаний знаю только еду и спать. Много читаю матери вечером – и что бы ты думала – Метерлинка! 6-го или 7-го уезжаю. Мой московский адрес: Долгоруковская улица, Косой переулок, д. Федоровой, кв. Федоровой – мне.

Прочла книгу великого Чехова. Если бы не слог, который меня возмущает (“тина правды”, <нрзб>), многое в ней отвечает на созревшие в душе вопросы.

Пиши, если не хочешь терять меня из виду. Отвечаю я – ты видишь аккуратно. А если не будешь писать, мне будет трудно собираться с письмами.

Воспоминания Варвары Малахиевой-Мирович

О Льве Толстом. В Ясной Поляне

Эти записки набросаны на другой день после поездки моей в Ясную Поляну. Теперь, когда Л.Н. Толстой ушел от нас и к облику его прибавилось величие смерти и высокая красота последних дней его жизни, хотелось бы в другом тоне рассказать все, что здесь написано. Но при такой обработке легко могла бы пострадать свежесть первоначальных впечатлений, для сохранения которой я решаюсь оставить мои прошлогодние заметки в нетронутом виде. В них нет ничего литературного, так как для печати они совсем не предназначались. Лев Николаевич несколько раз говорил в течение нашей беседы, что говорит со мной не как с литератором и не хотел бы, что бы при жизни его беседа наша проникла в печать. Мысль о том, что я могу пережить его, не приходила мне в голову, и, когда я записывала свои яснополянские впечатления, они предназначались лишь для меня и для близких людей.

Слишком сильная любовь на земле возвращается к Своему первоисточнику – Богу (Фома Кемпийский).

Я начну с дней, предшествовавших моему посещению Льва Николаевича.

В эти три дня, прожитые в Туле, я убедилась, что лучи, исходящие от такого великого очага духовного горения, несомненно, действуют на окрестные города и села. Я говорю не метафорически, не о гипнозе идей, не о власти имени. Я думаю, что просто через стены и деревья, через ветер, поля и перелески идет такой луч из Ясной Поляны и касается души телеграфиста, извозчика, самоварного мастера, маленькой гимназистки, и будит, и волнует их, – беспредметно, но настолько властно, что выросший или долго живший в Туле человек, взяв впервые “Исповедь” или “В чем моя вера”, – уже будет готов понять написанное в них.

Слово “Толстой” (чаще “Лев Николаевич”) в Туле[414] произносится с особым оттенком, с каким не говорят даже зарегистрированные толстовцы. Говорит ли извозчик, носильщик или ребенок, – что-то настороженное, общее всем, звучит в голосе – и почитание, и тревожность. Чувствуется в этот миг, что шире, чем обыкновенно, хочет уйти взор, всколыхивает душу обязанность усилия душевного – если не теперь, то во имя этого же имени – завтра, через год, “в седьмой, в девятый час”, как в притче о виноградарях.

Дети семьи, где я жила, волновались за меня, представляя мою встречу с Львом Николаевичем. Когда я уезжала, меня провожали с такими лицами, с какими, быть может, в средние века напутствовали отправлявшихся в крестовые походы.

Телеграфисты, у которых я справлялась о поездах, останавливающихся в Козловке или Ясенках, узнав по названию станций, что я еду ко Льву Николаевичу, сразу изменили свои лица; у одного было с косым глазом, сердитое и замученное скукой лицо. У другого – совсем нехорошее, с дурашливыми и циничными гримасами. И вдруг оба лица стали человеческими, строгими, с оттенками той благородной зависти, какая некогда была, вероятно, на лицах тех из пяти тысяч, которым достался хлеб и рыба, а заповеди блаженства не донеслись и лик Учителя остался не увиденным, так как оттеснили их далеко, к самому подножию горы.

– Можно позавидовать вам, что ко Льву Николаевичу довелось собраться, – почтительным тоном сказал юноша с косым глазом, который за пять минут до этого, мстя за свою скуку, сердито и дерзко говорил, что “закрытых бланков не только у него нет, но и в продаже ничего подобного не может быть”.

– Бывают счастливцы, – вздохнув, проговорил его товарищ. – Мы вот с тобой, Мотя, пятый год собираемся, а вот не собрались.

– Ну, не видал еще Лев Николаевич телеграфного народа, – печально сказал тот, кого звали Мотя.

– Граф тем и отличаются, что каждого принимают. Нищий приди, и тому, говорят, слово скажет, – сурово вмешался в разговор седой сторож, до этого молча возившийся в углу над какими-то бумагами.

– Да ведь к нему с вопросами надо идти, – с горечью сказал телеграфист. – А у нас ведь какие вопросы? Самые микроскопические.

Я решила ехать на лошадях, так как поезда не подходили к назначенным мне Львом Николаевичем часам (от 7–10).

В пять часов извозчик заехал за мной, и мы тронулись в путь по тихой холмистой улице, обвеянной облаками вьюги, с низенькими домиками в форме избушек (их ряды прерываются изредка старинными барскими домами с антресолями и колоннами).

Когда мы выехали из города, метель, оказалось, превратила небо и поля в какую-то новую неведомую стихию, в белый хаос грозных и враждебных человеку Начал. То здесь, то там на миг обозначался кто-то косматый с широкими рукавами или стая заклубившихся, сплетенных для общей гибели дико воющих оборотней, головы, крылья, руки, хвосты… Возникали, грозя исполинскою рукою, гиганты в развевающихся мантиях, сразу с бешен