Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах — страница 65 из 67

Станиславский и Немирович, к сожалению, были для Надежды Сергеевны священными особами, портреты которых она хоть и давала в юмористических красках. Но очень осторожно и пиететно.

Ах, этот пиетет молодых идеалистических и по натуре кристально чистых существ к патентованным жрецам искусства.

Даже глубоко задетая очередной несправедливостью к себе, как к актрисе и как к товарищу (в вопросах материального свойства), Надежда Сергеевна не осмеливалась не только порицать, но и судить Владимира Ивановича и Константина Сергеевича.

Она нередко плакала. У нее была эта деревенская бабья привычка – сесть в уголок и втихомолку поплакать.

Спросишь: “Что случилось?”

В ответ вырывается: “Я боюсь, что не вынесу своей заброшенности в театре”.

Или: “Ночь в «Синей Птице» обещали мне, а захватила Ольга Леонардовна”.

Или: “Константин Сергеевич сказал: «С вашим голосом у вас никакой Ольги не выйдет»”.

Последнее ее так поразило однажды, что она растерялась и стала собирать анкету о своем голосе у знакомых. Все написали искренние хвалебные отзывы. Она прочла, умилилась, потом засмеялась и порвала анкету.

У нее был голос сильный, грудной, контральтового тембра, полный задушевности и заливчатый, заразительный, музыкальный смех.

В тот зимний вечер, когда мы встретились, мы решили идти домой пешком, шли целый час, и она мне рассказывала, как трудно ей играть мать Бранда. “Я не знаю, что мне делать с моими молодыми мускулами. Мне 27 лет, а ей 70, и как сделать дряхлый голос? Конечно, все выходит неестественно”.

Я видела ее в этой роли. Голос звучал, действительно, неестественно. Отталкивающе уродливый грим, под которым она силилась скрыть свои молодые мускулы, тоже казался неестественным.

Нужно было крушение молодых надежд, резиньякция, туберкулез для того, чтобы стал возможным тихий и скорбный образ старухи Сарры в “Анатеме”, Снегирева в “Братьях Карамазовых”, Варвара Аркадьевна в “Бесах”.

Последняя, внешне артистически задуманная и с ювелирной четкостью выполненная, внутренне прозвучала фальшиво. Особенно на первой репетиции. Я сидела рядом с Борисом Зайцевым, который очень почитал и рыцарски любил Надежду Сергеевну. Он схватил меня за руку от волнения: “Боже, как она потерялась, как все связано, совсем не ее голос!..”

А я так потерялась, что спешно ушла домой, так как, по-моему, нет более тяжелой моральной пытки, чем видеть, как “проваливается” близкий тебе актер.

Потом Зайцев говорил: “Надежда Сергеевна необычайно талантливый человек, но она не «актриса». Надо быть актрисой, в жизни актрисой, чтобы пластически поддаться роли. Надежда Сергеевна может играть только нутром, как играла Анисью. Она дала такой мощный, такой правдивый образ. Ей надо крестьянские драмы или Островского…”

Потом Зайцев написал рассказ “Актриса”, где встают некоторые черты душевного сходства и общности линий судеб с Надеждой Сергеевной.

Я думаю, что он был прав, что Надежда Сергеевна была призвана из бытовых ролей сделать колоссальные фигуры обобщенного характера, не лишая сочности и свежести колорита свои произведения. Была призвана. И театр не дал ей выполнить свое призвание.

Театр, то есть стоящие во главе его, как и теперь, так и тогда исходили в выборе пьес из наличности наиболее талантливых актерских сил. Фаворитизм, коммерсантство, репейная цепкость за свои права премьеров и премьерш – вот что определяло и выбор пьес, и назначение ролей.

Покойная М.А. Самарина[418] говорила мне: “Если бы Надя была пониже ростом и с другой спиной и бросила бы философии разводить, а вовремя тряхнуть кудрями, ее бы не оттерли на задворки”.

Но, существуя на задворках, Надежда Сергеевна продолжала горячо и действенно любить театр, театральное дело, товарищей, в числе их и тех, кто участвовал в “оттирании ее на задворки”.

Она продолжала до смерти искать чистого служения искусству в этом очаге интриги и карьеризма. Слишком умный и наблюдательный человек, каким она была при всем своем пылком идеализме, она не могла не видеть изнанки театрального искусства, соперничества, раздоров, зависти, разгорающихся аппетитов, погони за успехом.

Но это она квалифицировала, как временное, случайное, накипь, и театр оставался для нее храмом до последних предсмертных лет, когда такой храм дала ей религия, в частности Алексеевское братство, куда она вошла ревностным членом.

В те годы, когда Надежда Сергеевна начала переходить к режиссерской работе, чтобы, по ее выражению, “не есть даром хлеб” (ролей все не было и не было), она задумала грандиозное предприятие – поставить мистерию.

“Позор, – говорила она, – несмываемый позор, что мы ставим Ярцева, Чирикова. – Разве это нужно? Нужна мистерия”.

Я как раз в это время читала Шюре “Святилище востока”, где он пытается довольно риторически без достаточных поэтических данных набросать драматический эскиз Элевзинской мистерии.

Я перевела Надежде Сергеевне эту пьеску, и она загорелась мечтой поставить ее. Действующие лица там, не более не менее, как Зевс, Дионис, Плутон, Персефона, Деметра, Геката; из смертных – Эвмалькиды – элевзинский царский род.

Целый ряд вечеров провели мы в разработке этих ролей и плана постановки. Решено было привлечь в качестве актерского материала мой “Кружок Радости” – это были собиравшиеся вокруг меня девочки от 15–20 лет. Они писали рефераты на тему “Радости” (вернее – смысла) жизни. Надежда Сергеевна очень этим кружком интересовалась, подробно расспрашивала о каждом собрании и не на шутку стала строить проект – кто из них будет Деметра, кто Дионис, кто Триптолем, кто царевны Родона, Калирис, Эвмокла.

“Богов, мистов, – говорила она, – могут играть только чистые существа. К элевзинским мистериям мисты готовились 10 лет. Актриса, которая сплетничает, интригует, флиртует, топит другую актрису, не может играть Деметру. И потом ваши девочки будут заинтересованы пафосом пьесы, религиозной стороной, правдой, – а актрисам же до нее будет дело только постольку, поскольку это выигрышная или не выигрышная роль”.

Позже этот план театра мистерии “из чистых существ” у нее опять возродился, когда она узнала о Дункановской школе, где девочки воспитывались вдали от мещанских влияний быта в горах, среди прекрасной природы, в постоянном творчестве, в постоянном притоке впечатлений от всех родов искусства.

Конечно, и этот план погиб неосуществленным. Театр, не давая ролей, тем не менее пожирал все силы, все время. И сил к тому же становилось все меньше. Туберкулез энергично работал в переутомленном и сжигаемом вечной артистической неутоленностью организме.

Недаром Надежда Сергеевна часто любила повторять про актеров: “Мы – гладиаторы. Мы – morituri, а публика – Цезарь”. И юмористически прибавляла: “Только, все-таки, не следовало бы такому цезарю пятки лизать. Как не поймут этого Владимир Иванович и Константин Сергеевич! Ничего, ничего в угоду публике нельзя делать, потому что она – хам. Прислушайся к ней – придется оперетки ставить, «Птички певчие» играть”.

Увы! Она оказалась пророком. После ее ухода из жизни, заиграли “Периколу” и “Лисистрату”.

Как хотелось Надежде Сергеевне принять хоть самое скромное участие в Шекспировском репертуаре! Шекспира она религиозно почитала, как великую книгу о страстях и Роке. Поставили “Гамлета”. И Королеву, которую, конечно, могла бы сыграть Надежда Сергеевна, играла та же Ольга Леонардовна.

И опять были слезы. И потом резиньякция. Религиозное смирение.

“Так суждено”, “Так, значит, надо”, – все чаще стала повторять Надежда Сергеевна последние годы.

Пришла болезнь – долгая, с перерывом обманчивого здоровья. Надежда Сергеевна умирала два раза. Первый раз ее спас Доктор Добров, второй – профессор Поляков. Целый месяц она жила на камфаре и с кислородной подушкой у постели, и мы с минуту на минуту ждали конца, так как надежды на выздоровление от галопирующей бугорчатки врач нам почти не давал.

Второй раз Надежда Сергеевна заболела в 20 году в условиях голодного времени, и болезнь победила. Победила только тело ее. Душа в обоих приступах болезни росла и крепла. Копила терпение, сосредоточенность духа, высшую мудрость. Те мысли, те движения духа, которые, главным образом, запечатлелись во время ее болезни в моей памяти, я занесу на эти листки без всякой планомерной обработки, в том порядке, в каком они пройдут перед моим взором души моей сами.

* * *

Глубокой ночью Надежда Сергеевна металась в жару. Я сидела поодаль. Ей трудно было видеть и человеческие лица. Вдруг она позвала меня нежным уменьшительным именем и протянула руку. Глаза ее были полны смертельной тоски.

– На Monte Pincio сейчас ветер морской, – сказала она, с трудом переводя дыхание.

– Хотите я принесу подушку с кислородом?

Об этом надо было говорить осторожно, она ненавидела подушку.

– Нет, нет, – сказала она, – только не… подушку…

– Хотите Пушкинского “Пророка”?

(Одно из ее любимых стихотворений.) Не знаю, как мне пришло в голову это юродивое предложение, но она встрепенулась.

– Да, да, именно это…

Я начала: “Духовной жаждою томим…”.

После каждого куплета она говорила:

– Как хорошо.

Когда я кончила, она сказала:

– Вот и легче дышать.

* * *

– …Театр-схима, – сказала она. И повторила это не однажды. В сущности, актеру даже странно иметь семью. Для семьи все равно будут оставаться какие-нибудь оглодки. Все дары душевные пойдут в театр. Несчастная любовь – другое дело. Она тоже обслуживает театр.

* * *

Перед портретом Кузмина:

– Я люблю людей с таким полуразложившимся лицом. Это про них сказано: о пшеничном зерне – “не оживет, аще не умрет”. Гораздо безнадежнее середина, благополучие, теплопрохладность. О, как я ненавижу их!

* * *

Однажды Надежда Сергеевна призвала всех моих девочек из “Кружка Радости” и начала раздавать им гравюры и фотографии, какими в изобилии были украшены ее комнаты.