Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах — страница 9 из 67

х описаны очень выборочно, причудливо и клочковато. Однако попробуем найти в них внутреннюю логику.

Нам достоверно известно, что Варвара все же ушла из гувернанток, оставив Софью Исааковну Балаховскую и ее детей. (Забегая вперед, заметим, что это никак не повлияло на их дальнейшие отношения, впоследствии они возобновят свою дружбу.) Скорее всего, это произошло ранней весной, после отъезда Насти. Ведь в письме к Варваре и Насте Л.И. передает привет своей сестре. Значит, тогда они еще были вместе, а затем пути их разошлись.

“Когда отношения окончательно расхолодились, – вспоминала В.Г. те дни в своих дневниках, – Софья Николаевна Луначарская (потом Смидович), с которой мы очень сблизились, стала звать меня перейти к ним. У нее тяжело заболел муж (туберкулез мозга), и ей важно было иметь близкое лицо у себя в доме. И даже не это было главным мотивом, а приязнь, участие в моей судьбе и желание общей жизни. Мы в ту пору нежной заботливой любовью окружали друг друга, и за этот кусок жизни я храню нерушимую благодарную память милой женской душе, в то время так горячо несчастной и такой жизненно-доброй и чуждой всякого мещанства”[59]. Именно в этой семье Варвара Григорьевна встречает будущего наркома просвещения Анатолия Луначарского.

“Далеко и туманно, точно в воспоминании сна, вижу его, 22-летнего юношу, – пишет она о Луначарском, – своеобразно некрасивого, с своеобразным горловым, уверенным, насмешливым голосом. Мне было в то время 26 лет. Начало романа, не имевшего продолжения. Главными действующими лицами в нем были – море, лунные ночи, весна, апельсиновые деревья в цвету, светляки, носившиеся огненными стрелками между пальм, кактусов. И юность еще не любившего сердца – у него. И раненость сердца безнадежной любовью – у меня (4 года такой любви, спасаясь от которой и заграницу бросилась). Была с его стороны вдохновенная пропаганда марксизма. С моей – изумление перед его ораторским искусством и памятью (кого он только не цитировал наизусть!). Я называла его в письмах к Льву Шестову «гениальным мальчиком». Когда я уехала в Париж, а он остался в Ницце – каждый день приходило письмо с подписью: «Твой – Толя». Но он не был «мой» – не моих небес. Не породнились души. Встретились мы через год в Киеве привычным – в лунные ночи Ниццского сада – объятием, которое мы считали страстным, но которое было лишь томлением о страсти и о любви. И в этот же час договорились, что встречаться больше незачем. От этого было немножко больно. Мне. Он сказал, что ему – «ничуть»”[60].

Затем она уехала в Париж, где окажется, скорее всего, в конце мая – начале июня 1896 года.

“Когда родственница Балаховской, Соня (я так звала ее), молодая парижанка (и училась в Париже, и замуж вышла за именитого француза), очень дружественно ко мне относившаяся, узнала, что я ушла от Софьи Исааковны, она прислала мне приглашение пожить в их квартире – она знала, что мне хотелось побывать в Париже”. Прервем цитату. Софья Григорьевна Балаховская – дама, которая будет посвящена во многие повороты этой истории. Варвара Григорьевна в своих поздних дневниках говорит о ней следующее:


…Сони Балаховской, сахарозаводчицы, окончившей университет в Париже и вышедшей замуж за француза, очень богатого, очень культурного, очень элегантного, влюбленного в нее безнадежно француза Эжена Пети. Соня, выходя за него, замуж, обусловила, что брак этот “фиктивный”, союз дружбы – и только. Что она полна любви к другому, с кем ее жизнь разъединила.

Всплыл из далеких далей образ этой маленького роста “кукольно” изящной, но с царственно горделивой походкой и всей манерой держать себя, с победоносным взглядом больших искристо-серых глаз, с музыкальным смехом и чудесной улыбкой[61].


По-своему показательно, что, будучи близкой родственницей Софьи Исааковны Балаховской, у которой Варвара работала только что гувернанткой и покинула ее и детей, другая Соня встала на сторону гувернантки. Предоставила ей свою парижскую квартиру.

“Сама она и ее муж проводили лето в Биаррице и еще где-то, – пишет Варвара, – и в мое распоряжение была отдана художественно обставленная квартира на бульваре St. Michel с полным пансионом. В квартире оставался только преданный им слуга, Арман, домоправитель и великолепный повар (в торжественные дни его звали готовить к министру Делькассе – родственнику Сониного мужа). Арману было лет за 40. Это был краснощекий, сухощавый овернец (вместо звука «с» произносил «ш»). Он кормил меня разными деликатесами и смущал тем, что во время обеда стоял в дверях, расспрашивая какое блюдо и насколько мне нравится и обсуждал меню завтрашнего дня. На столе каждый день появлялся букет свежих цветов”[62].

Софья Балаховская-Пети некоторое время будет подругой и союзницей Варвары. Полгода спустя они вместе поедут завоевывать литературный Петербург в салон Зинаиды Венгеровой, близкой подруги Софьи.

А пока Варвара обходит галереи, погружается в бурную парижскую жизнь, Лев Исаакович пишет ей бодрое письмо на бумаге с виньеткой Karlsbad, в котором он по-учительски наставляет ее, беспокоясь о том, каково ей будет одной в Париже.

Он советует ей, что читать и писать, с кем встречаться, с кем нет. Но главное, он абсолютно уверен в их общей будущей жизни, – ее, его и Насти – которая ему видится. Куда делись надрывные ноты? Он все более ироничен и нежно покровительственен по отношению к ней:


…Когда вы будете опять с нами, я все свое влияние употреблю, чтоб направить вас именно по этому пути. Но напишите все-таки, что вы сами намерены читать: вы говорите, что у вас есть уже программа. Да – еще: непременно пишите. Я знаю, что у вас есть планы. Старайтесь их осуществить. Вам это необходимо, чтобы давать себе отчет в своих настроениях. И затем – не бойтесь бездны премудрости. Она не так страшна. И мне много недостает в знаниях: больше, чем вам, если принять в соображение, что от меня требуется. А я не робею. Не робейте и вы. Бывают грустные настроения – но они относятся к тому проклятому случаю, который наделал столько бед в моей жизни. А помимо этого, я убежден, что еще добьюсь своего, и выведу и вас, и Настю на путь. Но вы, Вава, вы не бегите моих указаний и не вздумайте подчиниться влиянию того круга, который встретится вам в Париже…


Он ругает петербургское литературное общество, которое теперь оказалось в Париже, и всячески уговаривает Варвару не поддаваться их влиянию:


…Поклонитесь С.Г.[63] и г-ну Пети. Напишите, что вы нашли в Париже, каких людей и какие нравы. И встречали ли вы Флексера (Волынского) и какое впечатление произвел на вас этот бумажный арлекин[64].


Имя Насти проходило через все письма Льва Исааковича этого времени, но голоса ее нигде нет. Скорее всего, она уже поняла, в какой переплет попала, и все дальше отходила от своего возлюб-ленного, который продолжал считать ее своей невестой и надеяться, что они рано или поздно соединятся.

Варвара же снова увлеклась. Теперь она несется по воле волн. На ее горизонте возникает красивый молодой человек по имени Андрей Иванович Шингарёв – врач, будущий трагически знаменитый депутат Государственной Думы (он будет убит пьяными матросами в 1918 году).


…Встреча в Париже у Чичкиной. Синеглазый доктор, что-то изыскано русское, что-то былинное в походке. Алёша Попович? Чурила Пленкович? И того, и другого понемногу, но и просто “млад – ясен сокол”, Иван Царевич, молодой месяц. И глаза. Сестра Настя позже, когда служила под его началом, писала о них: “Я знала, что могут такие глаза мой дух без возврата унесть. В них первая свежесть, ночная гроза, в них тайна глубокая есть”. Потянуло ли его ко мне с первой встречи так же трагически сильно, как меня к нему, не знаю. Но знаю: что-то началось. Стали видеться каждый день. Осматривали вместе музеи, Notre Dame; пригородные места. Иногда вдвоем, иногда с его сестрой[65], с Чичкиной и с П.Г. Смидовичем (теперь секретарь исполкома). Ярко-синяя шелковая рубаха, ярко-синие глаза. Они истлели теперь в земле, как и шелк этой рубахи. “Разбилась прекрасная форма”. Все парижские дни окрасились тогда этой живой лазурью глаз, глядевших на меня все пристальнее, все неотрывнее, все ласковее и тревожнее с каждым днем. В Медонском лесу уже была та торжественная грусть, которая стоит на страже входящих в душу серьезных чувств, уже можно было обмениваться долгими безмолвными взглядами. Можно было говорить о самом важном, о чем говорят с ближайшими друзьями. <…> То, что принесли в мою жизнь его глаза, было еще высоко и далеко от помыслов брачного характера. “Кто веслом так ловко правит через аир и купырь? Это тот Попович славный, тот Алёша-богатырь”, и “у ног его царевна полоненная сидит”[66]. Эта царевна была я. Он часто читал это стихотворение; и другие стихи А. Толстого, своего любимого поэта. И у него в ту пору, я думаю, не было обо мне ни одной мужской, страстной мысли. “Вы, – сказал он мне однажды, – тень от облака ходячего, вас не прибить гвоздем к сырой земле”. В Россию решили возвращаться вместе, втроем, Андрей Иванович, его сестра Саша и я. Близость в вагоне, в тесноте создала новую, волнующую, земную тягу. Сестру, изнеженную и истеричную, уложили кое-как. Пришлось сесть тесно, прижавшись, друг к другу. “Давайте спать по очереди. Вы на моем плече, а я потом на вашем. У меня есть маленькая подушечка”. Это была наша первая и последняя брачная ночь. Без поцелуев и объятий, но в глубоком слиянии душ. Слышно было, как бьется сердце и свое, и другое, и в каждом ударе его – глубокое, трагическое счастье. Приподнималась с плеча голова, и встречали глаза долгий-долгий, откровенно любящий взгляд. Мелькнули, как сон из другой, из нашей общей жизни, ворвавшиеся в эту, разделенную навеки, – мелькнули Инсбрук, Зальцбург, Вена. На границе меня арестовали, – я взяла запретные рукописи с печатью Союз