ОЛЕГ БУГАЕВСКИЙ: Ваш стиль в искусствоведческой, не побоимся этого слова, прозе индивидуален, как и должно быть, и даже контуры общеизвестных событий у вас свои, персональные. Вы словно «ощупываете», то бишь изучаете вслух, на письме, не только картину, но и мнения о ней, историю создания… Пишете, словно для себя, а получается, что мысль оригинальна и вполне себе конкурирует с официальными мнениями: «Грубые немецкие распятия – вызов сладковатому итальянскому искусству». Это результат бесед, пускай даже с самим собой, приватных лекций – или просто мнение «частного лица»? Ведь общие рассуждения, пишете вы, «даже такие красивые, как у Бруно Шульца», давно перестали вас убеждать…
ИГОРЬ ШЕСТКОВ: Несчастные ученые искусствоведы, чаще всего маскирующие свое несчастье всезнайством, высокопарностью и несносным многословием, не имеют право привести в своих статьях ни одного непроверенного факта, ни одной не доказанной теории. Любое их высказывание, даже самое невинное, может быть легко оспорено, если за ним не стоит запись в архиве, или хотя бы упоминание в письме бухгалтера, современника субъекта их исследований. А что, например, писать о Босхе, когда от его жизни, кроме картин, остались только три или четыре скупые записи в архивах. А сам он не оставил ни одного письма, ни одной записочки, потому что скорее всего был неграмотным. Как расшифровать его аллегории и символы, если он наверняка и не понял бы такие слова – аллегории и символы. И не оставил нам никаких ключей.
Я не исследую картины Босха или Гойи. Точнее – исследую, но не как ученый, а как благодарный зритель. Я пишу о них, как о реальных сценах, я вхожу в эти декорации, как в реальный лес, я подчиняюсь их правилам игры, я вхожу в красочную плоть их персонажей, и так пытаюсь оживить их. Подарить им существование. Поделиться бытием. Высказываю предположения, основанные только на моем опыте созерцания и жизни внутри картины. Специалисты при желании найдут у меня очевидные ошибки. Кстати, искусствоведы не раз читали мои тексты об искусстве и часто меня хвалили. Хотя один раз, но только один – нашли у меня фатальную ошибку. Я написал где-то, что крестьянин у Дюрера несет корзину с картошкой. Рецензент местной газеты был безумно рад опозорить меня. Написал об этой картошке целую статью. Я сгорал от стыда. Досадная ошибка. Потом меня успокоили. Оказалось, что этот рецензент лет десять назад написал, что мол, Гёте поехал в карете к вокзалу в Веймаре.
ОЛЕГ БУГАЕВСКИЙ: Есть ли кто-нибудь из современных писателей и художников, интересный вам как мастеру слова и кисти?
ИГОРЬ ШЕСТКОВ: Мой ответ вас возможно разочарует. Лет десять назад я перестал посещать галереи современного искусства. Потому что то возмутительное шарлатанство, которое сейчас называется инсталляцией, хепенингом, концептуализмом и прочими словами-пустышками мне не интересно. Это мусор. А с писателями дело обстоит так: я могу читать по-немецки, но не получаю от этого удовольствия и не могу потом сказать, что хорошо, а что не очень. Поэтому я не читаю по-немецки ничего, кроме новостей, расписания автобусов и искусствоведческих книг. А по-русски – читаю. Но не книги, а только несколько страниц из книги. Обычно одного абзаца бывает достаточно…
ОЛЕГ БУГАЕВСКИЙ: Благодарю за честный ответ. И все-таки желаю новых открытий, и удачи вам в дальнейших наблюдениях и исследованиях.
Обманы и иллюзии
БЕСЕДА АНДРЕЯ МОРТАЛЁВА С ИГОРЕМ ШЕСТКОВЫМ
Опубликована на интернет-портале Русская Жизнь 11.03.2021
АНДРЕЙ МОРТАЛЁВ: В одной из бесед с Иваном Толстым на радио «Свобода» вы пришли к выводу, что героя не одной лишь повести «Покажи мне дорогу в ад», о которой мы сегодня поговорим, постоянно затягивает какое-то инфернальное «пространство». Это чуть ли не параллельный мир, в котором он, словно в страшном сне, о котором вы пишете в начале, проживает не-свои жизни. В реальности для вас самого сон оказался явью, и «страшное» пространство обернулось новой эмиграционной Родиной. В связи с этим возникает вопрос: возможно, это раздвоение не пространства, а самого автора-героя? И уж после, вы правы, близнецы встречаются и живут в одном времени, одном месте и одной судьбе где-то на окраине Берлина? Или в центре, неважно.
ИГОРЬ ШЕСТКОВ: Реальное пространство, разумеется, никогда не раздваивается, а остается самим собой и мреет в своей ньютоновской трехмерной косности или в эйнштейновской относительности (выбирайте сами), лениво, как пресытившийся демиург, поплевывая и на обезумевшее человечество и на каждого из нас в отдельности, в том числе и на вашего покорного слугу. И обычное время течет себе как широкая река, не замечая ни тикающих часов, ни тикающих бомб, ни их создателей, не завихряясь, не останавливаясь и не меняя направления.
Но наше сознание, наше восприятие, и, главное, наша (всегда работающая в обратном времени) память – показывают нам совсем другую картину. И как бы мы сами, соперничая в усердии с тупицами-учителями, тупицами-профессорами и тупицами-политиками не убеждали себя в том, что мир прост, как часовой механизм, нуждающийся в подзаводке, наша истинная реальность, другая реальность не выпускает нас из своих железных когтей. Преимущество писателя в том, что он может (и должен) воспроизводить эту реальность в своих текстах, не обращая внимания на возмущенные крики Смердяковых.
АНДРЕЙ МОРТАЛЁВ: А как же реализм?
ИГОРЬ ШЕСТКОВ: Его нет, и никогда не было. Одни обманы и иллюзии.
АНДРЕЙ МОРТАЛЁВ: А как же «Война и мир»?
ИГОРЬ ШЕСТКОВ: А вот как. Весь этот длиннющий, безбожно затянутый роман – не более чем выдумка. Вымысел. Фантазия. Фата-моргана. Его герои, их характеры, события, картины ничего общего с действительностью не имеют. Все они искусственные, ловко замаскированные под «народные» или «дворянские» типы, гомункулы. Широкой русской публике, а главное – ее поводырям лестно представлять Россию и русский народ так, как это сделал Толстой в своем эпосе. Отсюда и популярность этой грандиозной подделки. Сам автор, кстати, называл в конце жизни «Войну и мир» – «дребеденью многословной». Теперь пора прямо ответить на ваш вопрос. Нет, моих героев не затягивает «какое-то инфернальное пространство». Не только мои герои, но все мы живем в этом инфернальном пространстве, в пространстве страха и смерти. Наша ложная память играет с нами в зловещую игру. Нас посещают видения. Бытие постоянно расслаивается как ноготь на ноге. Да, пространство человека усложняется, раздваивается, когда он оставляет родину. Потому что его двойник остается дома. И несчастный эмигрант мыслями и чувствами против воли переносится в своего не уехавшего двойника. И вынужденно проживает две жизни – настоящую и фантомную.
АНДРЕЙ МОРТАЛЁВ: В любом случае давайте «разберем» этого Гарри, как некогда в кино. Например, как его занесло в Париж накануне Варфоломеевской ночи? Еще недавно он сидел на своей помолвке в кругу семьи, словно в буффонаде Кустурицы, вновь не осознавая, как сюда попал, сбегал из-под венца, встречая то женщину-змею, то вишневого старца и попеременно обнаруживая в карманах то жалкую мелочь, то пачки банкнот, и вот уже начинается настоящая готическая дичь. С добела раскаленными щипцами и обнаженной до пояса женщиной, привязанная к тяжелой железной решетке… И кто этот загадочный монсеньор, делающий его то фатом то палачом?
ИГОРЬ ШЕСТКОВ: Нет, мы не будем разбирать Гарри и его манифестации или «аватары» на колесики и винтики. Ведь он не только палач, но и примерный семьянин, служащий банка. Жених, артист, курортник, посредник, повар… Побывал и светским львом в Голливуде, и латиноамериканским диктатором, и королем Бенина и даже матерью Терезой. Пусть себе гуляет и дальше в лабиринте, который он сам себе построил. Как можно разобрать на составляющие фантазию, видение, сон? Ведь мы не какие-нибудь «венские шарлатаны», морочащие доверчивым людям головы уже второе столетие. Мы честные парни.
Как его занесло в Париж накануне Варфоломеевской ночи? А как нас всех занесло сюда, на эту милую планету, охваченную пандемией? Кто знает…
Как Гарри стал палачом? По воле Монсеньора. Кто такой Монсеньор? Персонаж повести. Не более. Не надо поддаваться обаянию симпатической магии. Лучше займемся апофатической теологией. Загибаем пальцы. Монсеньор – не дьявол, не Воланд, не Люцифер, не черт, не Сатана, не врубелевский демон… Он на Гессе похож. На роликах катается. Все про нас знает и поэтому презирает людей. О Моцарте и Жан Поле не говорит. Предпочитает рассказывать всю подноготную о пассажирах в поезде. Показал Кувуклии голую задницу. Мумию Ленина приказал замариновать и зажарить.
АНДРЕЙ МОРТАЛЁВ: Есть ли логика в метаморфозах Гарри?
ИГОРЬ ШЕСТКОВ: Конечно, есть. Но логика эта – внутренняя, внутритекстовая. И искать ее следует в экзотических переплетениях этой готической истории. В подземной башне. А найдя, не стоит делать удивленное и постное лицо – потому что мотивации литературных героев не похожи на мотивации живых людей, и реакции тоже у них другие, и сами причинно-следственные связи в этой темной вселенной, увы, нарушены, как законы физики в черной дыре… а что там делается с классическими единствами, лучше и не упоминать.
Да-с, героев этой повести нельзя, как глубоководных рыб поймать в критическую сеть, вытащить на поверхность и положить на операционный стол, тут же умрут и начнут разлагаться. И исследование их внутренностей под микроскопом не принесет ничего, кроме разочарований. И грубоватый Кустурица тут ни при чем. Скажу вам то, что, уверен, вы понимаете и без меня. Художественное произведение – это не отражение нашей обычной жизни, или автора, или общества, или эпохи в зеркале. Не отражение. Это равноправный партнер писателя. И читателя. И так к нему и надо относиться, если хотите его понять.
АНДРЕЙ МОРТАЛЁВ: В рассказе «Нордринг» из повести «Покажи мне дорогу в ад» герой каждую ночь занимается сексом с умершей соседкой. Она скачет на нем верхом, словно Маргарита на борове, сам он вспоминает корчмаря из «Бала вампиров» Полански, и еще ведь можно упомянуть гоголевского Хому Брута, как вы считаете?