Голос у крайна был тихий, хрипловатый, но красивый, мягкий. Обр подумал, что и впрямь сейчас заснет.
Меня матушка любила,
Коршун матушку сгубил.
Коршун матушку сгубил,
Гнездо наше разорил.
Широкий язык пламени тянулся вверх, светлея и распрямляясь, пока не превратился в длинную золотистую прядь. Гребень со светлыми камушками скользил по волнистым густым волосам. Обр тянулся к нему, но гребешок не давался. Белая рука с узким ободком стершегося от времени и работы кольца отнимала его, отводила в сторону.
– Не тронь, галчонок, поломаешь!
Золотой ободок кольца сверкал в густой белой пене. Красные, распаренные от воды и щелока руки ходили вверх и вниз по стиральной доске. Терли, скручивали, отжимали. Высокая, угловатая, очень усталая женщина двигалась под низким косым, но старательно выбеленным потолком, встряхивала, расправляла, развешивала белье на жердочках у топящейся печки. Галчонок жмурился от летящих брызг, но не отходил ни на шаг. Он любил быть рядом, сжимать руку с колечком или, на худой конец, подол застиранного синего платья. На выцветшем шелке еще виднелись вышитые цветы и птицы, галчонок любил рассматривать их и гадать, какими они были раньше.
Кружева на рубашечках, одеяльцах и простынях галчонка тоже давно истрепались, превратились в сплошные дыры. Нового у него ничего не было. Все доставалось от старших братьев. Братья появлялись в Доме галчонка редко. Приходили, неловко топтались у печки, говорили отрывисто и зло, а потом исчезали за дверью, а мать принималась тихонько плакать.
Галчонок знал – за дверью Дома есть Мир. В Мире водились очень страшные вещи: громадные лошади, всклокоченные собаки, вечно злые, обвешанные гремящими железками бородатые люди. Разговаривать, как галчонок и его мама, они не умели. Только ржали, рычали, орали и рявкали.
Галчонок любил быть дома, с расписной лошадкой, которая умела, качаясь, скакать по наклонной дощечке, с медведем без лапы, но мохнатым и мягким, с потрепанной пестрой книжкой, в которой жили буквы. Галчонок выучил их имена, но делать слова, как мама, пока не научился.
Однажды из Мира пришел отец. Галчонку тогда было скверно. Голова стала очень тяжелой, глядеть на свет было больно, а руки и грудь зудели от красной горячей сыпи. Отца галчонок видел редко и очень его боялся. Поэтому перестал хныкать и тихо затаился в своей постели.
Мама галчонка, которой тоже, наверное, было скверно, металась по Дому и, сжимая руки, твердила непонятное про какого-то лекаря.
– Нет, – отрезал отец, огромный, как темная туча, – послать за лекарем мы не можем.
– Ему совсем худо.
– Нас кругом обложили. Не стану я ради этого людьми рисковать. Сам оклемается.
– А если… если он…
– Ты у меня еще молодая. Красивая. Другого родишь.
– Зачем? Чтобы ты сделал из него зверя, как из остальных?
– Я сделал из них воинов, Исонда.
– Псов. Бешеных псов.
– Идет война. Каждый человек на счету.
– За что вы воюете, Свен? С кем вы воюете?
Хлопнула распахнувшаяся дверь, пропуская неуклюжую темную тень, и галчонок обрадовался. Страшное закончилось.
Нет. В Мире не было ничего хорошего. А Лес галчонок любил. Вот если бы Дом поставить прямо в Лесу и жить там тихонько, только он и мама.
Галчонок любил играть с Лесом, и Лес любил играть с ним.
– Мам, давай играть, как будто Дом – это Лес понарошку.
– Мы поедем в Лес, галчонок. Вот придет весна, и поедем.
В седле было неудобно, жестко и тряско. Галчонок жмурился, боялся, что хлестнут по глазам летящие навстречу зеленые ветки.
– Не ерзай, горе мое! Упадешь!
Впереди моталась светлая лошадиная грива, блестело колечко на сжимавшей поводья руке.
– Лучше бы мы пешком гуляли.
– Погуляем еще, галчонок. Держись крепче!
Ветки кончились, открылся небесный простор над высоким обрывом. Вровень с дорогой, почти рядом с конем скользили белые чайки.
– Куда вы направляетесь, госпожа Исонда?
Три всадника поперек дороги. Отец, дядька Ольгерд и самый страшный человек в Мире – Дед.
– Разве я пленница в вашем замке, господин Сигурд?
– Вам решать, госпожа Исонда, вернетесь ли вы в Твердыню Хортов хозяйкой или пленницей.
– Продать нас вздумала твоя женушка, Свен, – ухмыльнулся Ольгерд. – К папеньке своему наладилась. Или сразу к князю?
– Поехали домой, Исонда! – отцовская рука в ратной перчатке легла на повод рядом с тонкой рукой матери. – В Лесу небезопасно. Ребенка-то зачем с собой потащила?
– Чтобы он не стал зверем!
Плеть взвилась, ударила по отцовской руке, наискось прошлась по шее его коня.
– Держись, галчонок!
Дорога над обрывом устремилась навстречу. Пустая, свободная. Желтый песок с полоской травы посредине несся назад, исчезал под копытами. Звонкий щелчок, свист, слившийся с криком чаек. И галчонок остался в седле один.
– Мама!
Чайки всполошились, захлопали крыльями, бросились в лицо. Весь свет закрыли сверкающие белые перья.
– Ой, чего это с ним? Заорал как резаный. Я уж думала, на нас напали.
– Не суетись, рыжая. На обморок похоже. Вы что, пытали его?
– Нет. Я ужасно ошибся. Снова. Иногда мне кажется, что меня нельзя пускать к людям.
– Милый мой, хороший, что с тобой? У кошки боли, у собаки боли, у нашего мальчика не боли.
– Нюсь, – сказал Обр, из последних сил цепляясь за невесть откуда взявшуюся на усольской дороге дурочку, – они убили ее.
– Кого убили, хороший мой?
– Маму. Я все видел. Убили. Дед или отец. Нет, отец не мог.
– Не мог, конечно, не мог.
– Должно быть, Ольгерд. Дед приказал, а он… В спину… Из арбалета.
– Ой, беда!
– Благородные Хорты. Соль земли. В крови по самые уши. Я же Хорт, Нюська. Что мне делать? Я тоже Хорт.
– Вот, выпей, господин Ивар для тебя смешал. Уснешь – и все пройдет. Пройдет, минует, забудется.
– Да уж, минует! Это вы его так за мое героическое спасение наградили? Славная вышла награда! Парень-то теперь весь седой.
Оберон ушел в лес. Возвращенная память легла на сердце тяжким грузом, на голову сединой, но не убила. А вот Нюське стало хуже. Должно быть, снова что-нибудь ему отдала. С утра с ней сидела рыжая, глядела на Обра жалостливо, пыталась утешать. Ну, он и ушел. Никто его не удерживал. Пошел без дороги, по колено в траве, прямо через пустошь. Добрался до легкой тени могучих лиственниц и шел до тех пор, пока вокруг не осталось ничего, кроме смолистых стволов. Тогда он улегся и стал смотреть, как ветер волнами проходит по лохматым верхушкам.
Никогда ему еще не было так скверно. Зарыться бы в ржавую хвою с головой, никогда больше ничего не видеть и не слышать. Обманул колдун, он же милосердная Лебединая дева. Больно. Еще как! О чем ни подумаешь, все больно. Поэтому Обр старался не думать. Вот деревья качаются. Облака плывут. С одного боку светлые, яркие, с другого темные. Вот паук на паутинке повис, шевелит лапками. Брусника цветет. Мелкие белые колокольчики, жесткие зеленые листочки. С лесом бы поговорить, да не выйдет. И пробовать не стоит.
Тихо зашуршала хвоя. Щелкнула, разрушаясь, сухая шишка. Обр медленно, как больной, приподнялся и сел. Из-за седых толстенных стволов, летящих теней и косых столбов света вышел господин Лунь, присел рядом, прислонившись спиной к ближнему дереву. На плече у него бодро скакала мелкая лесная птаха, синичка-пухляк, топорщила белые перышки, норовила клюнуть в небритую щеку. «Или это она целоваться лезет? – равнодушно подумал Оберон. – А что, очень похоже».
Посидели, помолчали. Даже птица от этого молчания нахохлилась и, поразмыслив, упорхнула по своим птичьим делам.
– Прости меня! – тихо сказал крайн.
Обр вздрогнул. Недоверчиво сдвинул брови. Просить прощения – это еще хуже, чем просить о помощи. Последнее дело. Верный признак слабости.
Но этот… Он же правит страной побольше, чем Повенецкое княжество. Пусть негласно, но правит. Да еще колдун страшный. Взглядом убивает, мысли читает. Назвать его слабым язык не повернется. Насмехается, что ли?
Пытаясь понять, Оберон посмотрел колдуну в лицо и снова встретил прямой взгляд холодных зеленоватых глаз. Голова закружилась. Земля и небо поменялись местами. Он упал в качающиеся верхушки лиственниц, в летящий над ними ветер, понесся над растревоженным лесом, над темными волнами Злого моря и, замерзший, измученный пучок встопорщенных перьев, сирота-галчонок, опустился на теплую, милосердно подставленную ладонь. Кто-то смотрел на него, маленького и жалкого, и были в этом взгляде любовь и забота. Тот, кто смотрел, знал про него все, и жалел, и прощал, и готов был помочь. Вот только длилось это недолго. Лес вернулся на место, в стиснутые руки впились сухие хвоинки.
– Ну как, полегчало? – тихо спросил крайн.
Ошеломленный Обр неуверенно кивнул, отчего земля и небо снова закачались, грозя отправить его в новый полет. Боль не пропала. Но отошла в сторону. Остановилась поодаль. И надежда какая-то появилась. Хотя на что уж тут надеяться.
– Че это было?
– Ты запомни это. Может, потом поймешь.
– Но это же вы сделали?
– Нет. Не я. Я только помог немного.
– Чего помог?
– Услышать. Иные, как твоя Анна, с этим живут. Другие слышат лишь изредка. Ну а тебя вырастили совсем глухим. Пришлось помочь.
– Зачем?
– Я виноват и хотел бы…
– Да ладно! Чего вам от меня надо?
– Мне? – крайн искренне удивился. Даже светлые брови стали домиком. – Что может быть нужно такому, как я, от такого, как ты?
– Откуда мне знать. Может, убить кого-нибудь. Или украсть чего.
Крайн усмехнулся невесело.
– Ну, если надо будет кого-нибудь убить, я сделаю это сам. Легко. Веришь?
– Верю, – сдался Оберон.
– Я очень виноват перед тобой. Добавил к твоей тяжкой ноше еще и это. Иногда лучше не знать и не помнить. Хочешь снова забыть?