уг мой, сделались заядлый кишиневец! А “Любви, надежды, тихой славы”, а ода “Вольность”, а “Краев чужих неопытный любитель”, а “Слыхали ль вы над рощей в час ночной”? Все это до Кишинева написано». – «И все это слабее, чем то, что он начал писать в Кишиневе, – упорно возражал батька. – “Слыхали ль вы”, а мне чудятся какие-то львы, которые зачем-то слыхали певца и в конце почему-то вздохнули. Нет, что ни говори, а как поэт Александр Сергеевич развился именно на нашей кишиневской земле».
– Забавно, – улыбнулся Миша.
– Забавно, но не случайно, – сказал Алексей Викторович. – Споры сии происходили не случайно. В нашем городе, ставшем столицей Бессарабской губернии аккурат в тот же год, когда на свет появился аз грешный, началось становление некоего кишиневства, то есть стремления к тому, чтобы гордиться любыми фактами истории города. Вот и теперь. Доселе не существовало во всем мире ни одного памятника Пушкину, только что в Москве скульптор Опекушин воздвиг первый монумент, а второй по счету намеревались установить не где-нибудь, а именно в Кишиневе. И не беда, что именно здесь Александр Сергеевич спутался с будущими декабристами и вступил в масонскую ложу «Овидий». Забыто и то, что про столицу Бессарабии он ни одной путной строчки не сочинил, а лишь это самое: «Проклятый город Кишинев!..» И там же, что даже Содом был лучше – культурнее и ярче. Но после тридцати лет почти полного забвения Пушкин вновь вошел в моду, наступило время всеобщего переосмысления значимости величайшего поэта России. В Москве наконец-то открыли памятник, – Щусев кивнул на бронзовую статую поэта, – после чего Достоевский произнес речь, и вдруг вспомнили слова Аполлона Григорьева, что «Пушкин – наше все». А потом и фразу Владимира Одоевского, назвавшего Пушкина «солнцем русской поэзии». Мой отец, будучи известным кишиневцем, в числе многих подписал письмо скульптору Опекушину, и тот внял просьбе, но предложил компромисс: вместо отдельно выполненного памятника он возьмет бюст от своего московского в точных размерах и как-нибудь его обыграет. Вскоре бюст прибыл по железной дороге. Под руководством Опекушина выточили из розового гранита колонну. Можно устанавливать. Но, как всегда, началась бюрократическая волокита, и второй памятник Пушкину все тот же Опекушин поставил в Петербурге.
– Всегда поражаюсь, отец, твоей феноменальной памяти, – заметил Миша.
– Беспамятством не страдаю, – кивнул Щусев и вместе с женой и сыном не спеша побрел по тенистому Тверскому бульвару, окунаясь в воспоминания.
Ему тогда было одиннадцать. В конце мая, в день рождения Александра Сергеевича, в Бехметьевском парке открывали не второй, так хотя бы третий по счету монумент солнцу русской поэзии. Алексей стоял чуть поодаль среди одноклассников и учителей гимназии, с любопытством ожидал, когда с памятника снимут закрывающее его полотнище, слушал речи, в том числе и отцовскую. Отец, конечно же, доказывал, что как поэт Пушкин состоялся именно в Кишиневе и свою поэму «Цыганы», которую особенно выделил Достоевский, Александр Сергеевич написал после нескольких дней пребывания в бессарабском цыганском таборе. Другие выступающие поддержали папашу, и лишь один какой-то мерзавец вышел и стал всех высмеивать:
– Кому памятник? Да ваш Пушкин у нас в Кишиневе только пьянствовал да развратничал! В масоны тут вступил. В карты резался целыми днями. С продажными девками да с цыганками… Не трогай! Не трогай, говорю! В рыло дам!
Но Алешин батька схватил его за шкирку, оттащил и прогнал пинками. А уж гимназистам лишь бы похохотать, до чего смешная сценка получилась, развеяла общую скуку. Не дожидаясь какого-нибудь иного непотребного выступления, решили поскорее завершить церемонию. Духовой оркестр грянул «Гром победы раздавайся!», и все с замиранием сердца смотрели, как с монумента сходило полотнище. Ух ты! Глазам открылся бронзовый бюст поэта, лицо задумчивое и вдохновенное, под бюстом высокая колонна ионического ордера из розового гранита, все довольно красиво, даже изысканно. А Алексею вдруг увиделось смешное.
– Что скажете, Щусев? – спросил его учитель рисования.
А он в ответ:
– На колесиках.
– Что-что?
– Как будто его в тележке на колесиках везут.
И действительно, если приглядеться придирчивым глазом, можно увидеть, что завитушки ионического ордера выглядят, будто два колесика у тележки, на которой везут верхнюю часть человека с недовольным лицом: «Во-первых, где мой низ? А во-вторых, куда меня волокут?»
Учитель Николай Александрович так и прыснул:
– Ну, вам, Щусев, ничем не угодишь. Хотя вы правы, если приглядеться, и впрямь колесики. Надо было дорический ордер.
– Замечательный был человек этот учитель, – оценила Мария Викентьевна.
– У нас все замечательные были, – предаваясь приятным воспоминаниям, вздохнул Щусев.
Вторая Кишиневская гимназия, куда ходили он и его братья, считалась очень хорошей. Лучше только Первая, но в ней учились богатенькие и более родовитые. Да и то, как сказать, в Первой учителя проявляли излишнюю мягкотелость к деткам богачей, а во Второй отличались и строгостью, и одновременно добротой. Начиная с директора, человека застенчивого и ласкового, на всех смотревшего влюбленными глазами. Звали его Иван Яковлевич Сиг. Располагалась гимназия в пяти минутах ходьбы от дома Щусевых, на углу улиц Леовской и Ясской, в длинном одноэтажном здании, довольно уютном. И атмосфера в нем царила почти домашняя. В том году, когда в мае открыли памятник Пушкину, Алексей осенью пошел в пятый класс.
– Присядем.
Щусевы уселись на скамейке напротив дома, где родился Герцен, а теперь размещался Союз писателей. Глава семейства продолжил свой рассказ о гимназической поре.
Одиннадцати- и двенадцатилетние мальчики, в соответствии с особенностями возраста созревания, начинали дерзить учителям, в чем он иногда участвовал, а в другой раз противился. Закон Божий вел вечно виноватый от легкого похмелья священник отец Сильвестр. Смешной. На шалости он взирал так, будто несет за них личную ответственность и вину перед Богом, и ждал, что Бог накажет не шалунов, а его – законоучителя Кульчицкого. Был такой смешной случай. После лекции о значении девятого члена Символа веры Кульчицкий спросил:
– Учащийся Репейников, как вы объясняете, что Церковь есть одновременно тело Христово, сказавшего: «Я есмь лоза, а вы – ветви»? Что значит толкование о том, что христиане образуют в Церкви тело Христово, а порознь – члены?
Репейников был знаменитый шалун.
– Думаю, отче Сильвестре, сие означает, что порознь все мы – известные члены. А когда идем в церковь молиться и молимся по-настоящему, то про свои члены забываем.
Все дружно захохотали, законоучитель виновато заморгал глазками, а Щусеву его стало жалко. Зачем так издеваться? Он подошел и рявкнул:
– Слушай, Репейников, еще одно такое толкование, и ты про свой член навсегда забудешь, потому что я тебе его с корнем вырву.
А отец Сильвестр не на шутку испугался:
– Ой-ой, не надо! А вы, Репейников, и впрямь старайтесь не высказывать подобные еретические мысли.
Щусев от рассказанного воспоминания расхохотался, жена смутилась, а сын, посмотрев на мать, тоже не стал смеяться.
– Что? Скабрезно? Ладно, больше не буду, – виновато пробасил Алексей Викторович и продолжил воспоминания.
Русский язык у них в гимназии преподавал поначалу Александр Иванович Воскресенский; маленький, горбатенький, он так любил стихи, что, читая их, плакал. С пятого класса стал вести немец Будде, этому как раз нравилось, когда ученики, балуясь, вносили что-то свое, считал это определенной степенью самостоятельности в развитии. Когда всем задали выучить пушкинскую «Песнь о вещем Олеге», отличился Щусев:
– Как ныне собирает свои вещи Олег пойти продавать по базарам.
– Что-что? Собирает свои вещи? Продавать по базарам? – рассмеялся Евгений Федорович. – Остроумно! Только давайте теперь заново и без ёры.
Щусев стал читать с начала, сбился, строфу «Вот едет могучий Олег со двора» вовсе пропустил, и Евгений Федорович подытожил:
– За знание стиха три, за остроумие пять, в совокупности четверка. Садитесь, Щусев.
Если русский язык вел немец, то логично, чтобы немецкий вел русский. Однако и тут преподавал выходец из Германии – Генрих Иоганнович Фот. За незнание языка драл три шкуры, но при этом умел так все объяснять, что большинством гимназистов быстро схватывалось трудное немецкое наречие.
– Ихь хабе цвай бабе, – дерзил неугомонный Репейников.
– Первые три слова произнесены верно, – с улыбкой кивал немец. – В третьем же допущена ошибка, ибо во множественном числе должно быть не бабе, а бабен. А еще точнее – фрауен.
Языков изучалось много. Почему-то считалось, что образованный человек обязан легко перескакивать с французского на немецкий и обратно. Французский преподавал Леонтий Викентьевич Буницкий, к фамилии которого Репейников за глаза неизменно приставлял букву «е». Но Щусев его и тут пресек:
– Слушай, Репей, кончай, а! Леонтий – душа-человек. Мне казалось, я это лягушачье франсе никогда не выучу, а, однако, с его помощью уже неплохо квакаю.
Репейников и Щусев пикировались, но враждовали не сильно. Алексей его время от времени ставил на место, но в играх участвовали на равных.
Историю и географию преподавал Яков Никифорович Баскевич, человек с огромной головой на тщедушном теле. Всем нравился малюсенький голубой глобус в золотой оправе, который он носил поверх пузика на цепочке в виде брелока. Алексей так понимал: это символизирует, что история неразрывно связана с географией. Вот этот Баскевич позволял себе грубости, сравнивая, к примеру, вулканы с тем, как человек отправляет свои естественные потребности, выпуская сначала газы, а потом все остальное. Но при этом на его уроках никто не позволял себе дерзостей, ибо он сам мог над кем угодно так пошутить, что впредь не захочешь баловаться.
Историю полагалось учить по Иловайскому, но Яков Никифорович предпочитал учебник Белларминова, еще более скучный. За это его невзлюбили, а в особенности еще и потому, что как раз вышли увлекательнейшие книги Вильгельма Вегнера «Рим» и «Эллада», гораздо яснее рассказывающие об античности.