Про ордена Алексей согласился, но посоветовал любезного Николая Александровича не трогать. Он верное направление дает. К тому же передвижник, участвовал в бунте четырнадцати.
Тут Добужинский достал свежий номер «Нивы», полистал, нашел нужное:
– Вот, прочти на досуге. Здесь в статье перечисляются все передвижники. Можешь три раза под лупой посмотреть, фамилию нашего Голынского не найдешь. Здесь же и про бунт в академии 1863 года. И снова ничего про любезнейшего Николая Александровича. А между тем он превозносит себя как бунтовщика и передвижника.
Взяв у приятеля свежую «Ниву», Щусев понес ее читать домой. В последний год отец уже не выписывал газет и журналов, потому что с деньгами совсем стало худо. Дом они теперь полностью сдавали, а сами ютились в трех комнатах флигеля – мать, отец и дети. Фраза «В тесноте, да не в обиде» давно всем навязла в зубах, набила оскомину, сидела в печенках. И плацинды уже некому стало выпекать, потому что пришлось расстаться с доброй кухаркой. Продали и отцовский фруктовый сад в Дурлештах в десяти верстах от Кишинева, давно уже не приносивший прибыли. Отец стал совсем плох, врачи находили у него ворох болезней, на лечение которых никаких средств даже не ожидалось.
Дома Алексей внимательно прочитал и два раза перечитал статью о передвижниках. Там говорилось о том, как в 1863 году, как раз когда Императорскую академию художеств заканчивал Голынский, четырнадцать лучших его однокурсников, претендовавших на большую золотую медаль, представили прошение о праве свободного выбора темы конкурсной картины. Получив отказ, они взбунтовались и заявили, что не намерены участвовать в конкурсе. Бунтовщиками оказались Крамской, Литовченко, Маковский, Морозов и еще десять человек. Среди них не было никакого Голынского. Эти четырнадцать создали независимую артель, в дальнейшем превратившуюся в Товарищество передвижных художественных выставок. В разные времена кто-то уходил из передвижников, кто-то добавлялся. К Крамскому, Маковскому и другим бунтовщикам присоединились Репин, Поленов, Неврев, Суриков, Шишкин, Брюллов, Ярошенко, Мясоедов, Антокольский, Ге, Саврасов – весь цвет молодых художников. О Голынском не упоминалось. И Щусеву припомнилось пушкинское: «Да будет проклят правды свет… Тьмы мелких истин нам дороже нас возвышающий обман».
А Добужинский пошел еще дальше. Он набрался смелости и решительно потребовал от Николая Александровича объяснений. Бедный Голынский горестно признался: «Да, братцы, я не состоял ни в числе бунтовщиков, ни в Товариществе передвижников. Но в душе я всегда был с ними. И мой вам совет: никогда ничего не бойтесь, смелость города берет».
– Все понятно, – с презрением процедил Добужинский.
А Николай Александрович продолжал:
– Да, я не великий художник. Даже не крупный. Да, наверное, вообще никакой. Двоюродный брат мой Василий гораздо лучше пишет. Но тоже не великий. И тоже преподает. В Кронштадтском реальном училище. Но хоть я и небольшой художник, а все-таки дал вам первичное художественное воспитание и этим могу гордиться. Уверен, многие из вас станут творческими людьми. Кто-то же должен находить талантливых ребят на окраинах империи. И воспитывать.
И он печально пошел прочь. Алексей хотел его догнать, сказать теплые слова, но тут к нему прибежали с сообщением, что умер батька.
Глава шестаяПирамида
– Слушаю вас.
– Алексей Викторович, здравствуйте, это Катя, – раздался в трубке голос жены Нестерова. По рыдающей интонации нетрудно было догадаться, что случилось нехорошее.
– Здравствуйте, Екатерина Петровна.
– Алексей Викторович, миленький, Михаила Васильевича арестовали.
Пятиэтажное здание страхового общества «Россия» архитекторы Иванов и Проскурнин построили на Лубянской площади в самом конце прошлого века. В нем разместились магазины и доходный дом на полсотни превосходных квартир. После революции здание национализировали, передали сначала Московскому совету профсоюзов, а затем – особому отделу ЧК. Вскоре слово «Лубянка» обрело свое мрачное значение. Сюда привозили, здесь допрашивали, пытали, отсюда отправляли либо на Соловки, либо на тот свет.
По злой иронии судьбы сидящие на аттике над массивными часами скульптуры именовались «Справедливость» и «Утешение». Во внутреннем дворе расположилась тюрьма, в которой некоторое время даже содержался патриарх Тихон, а теперь среди новых насельников оказался художник Нестеров.
Щусев и не чаял, что Дзержинский столь быстро его примет.
– Рад вас видеть, Алексей Викторович, – пожал он ему руку. – Догадываюсь.
– Тем лучше, – сурово ответил Повелитель камней. – В чем его обвиняют?
– В контрреволюционной агитации и пропаганде. В частности, он хулит и построенный вами мавзолей.
– Вообще-то это я болтун, а он всегда сдержан на язык.
– Не всегда. – Дзержинский взял в кулак бородку. – Стало быть, вы пришли хлопотать за него.
– Да, и самым решительным образом. Он не враг. Он просто еще не привык, что советская власть пришла навсегда.
– А вы привыкли?
– Осознал это. И приемлю как должное.
– Ну что ж…. Скажу честно, если бы ко мне пришел другой, я бы не стал слушать его. Но для автора Мавзолея Ленина я не имею права не сделать исключения. Но при одном условии.
– Я весь внимание.
– Классовая борьба в России, при всей кажущейся нашей полной победе, только начинается. Враг затаился, набирает силу, сосредоточивается. Через какое-то время здание, в котором мы расположились, будет мало. Обещаете, что, когда я к вам обращусь, вы спроектируете и осуществите значительное расширение?
– Черт с вами, обещаю! – сердито выпалил Щусев.
Дзержинский рассмеялся:
– Ну, черт не черт, а – по рукам. Подождите некоторое время у того подъезда, через который входили.
– Спасибо, Феликс Эдмундович! Искреннее русское спасибо!
Нестеров вышел примерно через час. Зеленый, глаза слипаются от непреодолимого желания спать.
– Рад вас видеть, Михаил Васильевич, – приподнял край шляпы Щусев. – Желаю всего хорошего. – И зашагал прочь.
– Постойте! – догнал его Нестеров.
Они встали друг напротив друга. Щусеву дико не терпелось обнять его.
– Благодарю вас, Алексей Викторович, – произнес Нестеров.
– Больше им не попадайтесь. И держите язык за зубами. Если бы не мой мавзолей, никто бы вас не отпустил.
– Алексей… – у Нестерова задрожала губа. – Вот моя рука!
И друзья, наконец, крепко обнялись.
– Приходите ко мне завтра, – сказал Михаил Васильевич. – Сегодня буду отсыпаться. Приходите, молю! Я по вам сильно соскучился.
На другой день Алексей Викторович, Мария Викентьевна и Миша сидели у Нестеровых на Сивцевом Вражке, поднимали бокалы за счастливое избавление Михаила Васильевича. Алексей Викторович играл на гитаре, а все под его аккомпанемент пели бравурные песни.
Нестерова взяли среди ночи и, как только привезли на Лубянку, все допрашивали, допрашивали. Даже освободили во время допроса, он не успел и в камере-то побывать.
– Спрашивали, в каких контрреволюционных организациях я состою и какие имена других участников могу назвать, – рассказывал он. – Я говорю: «В Союзе русского народа. Это всем известно. Другие участники – Иоанн Кронштадтский, митрополит Антоний Храповицкий, историк Иловайский, писатель Мережковский, опять же таки Пуришкевич. Но только Союз запрещен еще после Февральской революции и с тех пор бездействует». Начинают допрашивать о том, как Союз русского народа существует ныне в подполье. Я отвечаю, что никак. Они хитрые, с других концов подбираются. Участвовал ли я в написании картины «Дни отмщения постигоша нас», и кто из изображенных на ней сейчас тайно действует против советской власти? И так далее. Должен вам сказать, у них такая иезуитская методика допроса, что ты постепенно начинаешь склоняться к тому, что действительно состоишь в какой-то тайной организации, что Союз русского народа втайне продолжает существовать. Они так все подтасовывают, что начинаешь путаться в ответах. А главное, допрашивает тебя какой-то латыш, час, два, три допрашивает. И уходит. Является другой, русский, и говорит: «Ну что, Михаил Васильевич, доконал вас этот латышский зануда? Мы с вами русские люди, вы можете мне довериться». И начинает обо всем расспрашивать с самого начала, и опять с разных концов к твоему горлу подступает. И начинаешь чувствовать себя, будто попал в тенета и не можешь из них выпутаться. Потом этот уходит, и приходит опять тот латыш: «Ну что, нажаловались на меня? Как нехорошо!» – «Я не жаловался». – «Не надо обманывать, он мне все рассказал. Давайте все заново, и уж теперь без обмана». А ты уже так обескровлен многочасовым допросом, что готов в чем угодно признаться. И что Иоанн Кронштадтский до сих пор жив и возглавляет подполье, и что «Постигоша» ты писал, и что Мережковский с Иловайским занимаются привозом оружия из-за рубежа…
– Да уж, Михайло Василич, – покачал головой Щусев. – Сколько ты на Соловках времени провел, сколько картин там написал, и «Молчание», и «Тихая жизнь», и еще, наверное, штук тридцать. Вот тебя Соловки снова позвали, да я тебя у них украл.
– Это еще хорошо, если б одними Соловками кончилось, – тяжело вздохнул Нестеров, задумался, затих, перестал рассказывать о том, как натерпелся на допросах, длившихся часов десять, не меньше, а потом и уснул прямо за столом. Могучий Повелитель камней взял его на руки и легко перетащил в кровать.
– Бедный папочка, – бормотал семнадцатилетний Алеша, названный отцом в честь Алексея Викторовича.
– Это еще чудо, что его выпустили, – радовался подвыпивший Щусев. – Не зря я молился. А еще, выходит, не зря мавзолей этот строил, будь он неладен!
– Алексей! – возмутилась жена. – Пример Михаила Васильевича не для тебя? Поменьше язык распускать нужно. А то будет тебе «постигоша»!
– Ну, я-то в Союзе русского народа не состоял, – засмеялся Щусев. – И с Иоанном Кронштадтским в тайном контрреволюционном сговоре не состою, – Алексей Викторович помолчал. – Давайте закругляться. Хозяева устали. Пора нам, Маня, к себе в Гагаринский. Ну и дела! Зато мне опять руку подают. Еще бы Васнецова арестовали, чтобы я мог за него перед Дзержинским похлопотать и выручить.