– А телку свою скока чпокаешь?
– Ну, год, а че?
– Через плечо. Люди максимум раз в две недели меняют…
– Дурак ты, ваще… При чем тут баба-то? Я те говорю – икра, блин, надоела, как картошку, в натуре, хаваю… Ну че мне еще, а, братва? Все есть, а счастья в глаза не видал.
Бритый, аккуратно вытерев пальцы и подбородок салфеткой, внимательно глянул на Мясника. Взгляд его лишенных ресниц белесых глаз был пугающ и исполнен затаенного презрения.
– А может, Мясо, в тебе душа есть, а? Не думал?
– Какая, блин, на фиг душа, ты че, Алексей?! Я тебя, блин, конкретно спрашиваю: может, мне к доктору какому сходить, у вас там, в городе, профессоров навалом, на каждый прыщ по десять человек, кто из них такую бодягу мне вылечит, а? Я, блин, тебя как уважаемого человека спрашиваю, а ты мне – душа… Да я, в натуре, хоть косарь баксов отвалю, хоть пятеру, ваще, блин, жизнь не мила.
Гнус, ухмыляясь, поддержал разговор:
– А че? Граф верно говорит: икра надоела – селедку хавай. На водку глаза не смотрят – не попей недельку. В натуре, знаешь, как попрет!
– Может, мне еще на зону сходить?!
– А ты, Мясо, зону-то не топтал, пайку не хавал, нары не нюхал, вот и бесишься с жиру А я, блин, три ходки чалился, миской брился, я у хозяина на даче до всего жадный стал. Верно говорю: на месяцок тебя закроют, жирок скинешь, и вся дурь пройдет.
– Ай, сука, ай, паскуда! – завизжала высокая блондинистая девка, отталкивая наскочившую на нее подругу – Я те, падла!
Из предбанника появился торпедообразный чисто конкретный пацан и пошептал Мяснику на ухо.
– Че за ботва? – удивился тот. – Слышишь, Алексеич… Там тетка от Хана пришла бабок просить, говорит, через три дня Хан за все рассчитается…
– Мясо, – спокойно спросил бритоголовый, – а откуда у них деньги возьмутся? Ты же сказал, что Хана подчистую вытряхнули…
– Ну так и есть… Пойду разнюхаю, че за пурга такая. – И он вышел вон. – Я щас, пацаны!
…За стеной бассейна, в пропахшей потом – запахом, казалось, поселившимся тут еще до создания мира, в просторной качалке со множеством снарядов и с промятой, продавленной тахтой в углу стояла Рита.
– Ну че, красавица, какие проблемы? – вошедший Мясник попытался облапить ее, но был резко оттолкнут.
– Что-то ты, Мясо, быстро оборзел… Думаешь, у Хана на тебя сил не хватит?
– Да, ладно, ты че, я же шутю. Ну, какие дела?
– Вот что. Хан уехал, будет дня через три-четыре, а пока просил, чтобы ты нам на хозяйство подкинул или продуктами. Вернется – рассчитаемся.
– А че-то, красавица, в толк не возьму… Откуда бабульки-то придут?
– А твое, Мясник, какое дело? Тебе отдадут? Отдадут. Может, адресок еще указать, где Хан бабло берет?
– Вот-вот, девочка, именно адресок-то мне и нужен. – Бритоголовый появился неслышно и опустился на табурет.
– А ты кто? – пытаясь совладать с непонятно откуда взявшейся дрожью в коленах, спросила Рита.
– Хозяин, – медленно ответил. Повисла пауза. В качалке появились остальные, сильнее запахло потом, но все так же беззаботно плескались, барахтались и визжали девки в бассейне.
– Он мне не докладывает, – прошептала Рита.
– Ну, значит, потрясите ее, ребятки, – распорядился Хозяин. – Только слегка для начала…
Ферт, подойдя к Рите, заломил ей руки, а Гнус, сладострастно щерясь и лапая, разорвал на ней платье и лифчик. Перстень зазвенел о каменные плиты и откатился в сторону.
– Че это, пацаны? – удивился Ферт, подняв его.
– Дай. – Хозяин взял протянутый перстень и рассмотрел его. – Пробей-ка по Интернету, – обратился он к очкарику, бледному и тощему. – Кажется, достойная вещь…
Тот исчез.
– Лапы, Гнус, прибери, – тихо и не глядя на Риту, уронил Хозяин, и тот отдернул руки, будто обжегшись.
Очкарик появился вновь.
– Отец, – потрясенно сказал он, – если не новодел, то это перстень Чингисхана… На камне его личное клеймо, пайцза…
Ферт удивленно свистнул, и все жадно придвинулись ближе, и потом завоняло еще острее.
– Так-так, – улыбнулся бритоголовый. – С детства байку слыхал, что где-то в округе в Гражданскую белый барон клад спрятал с монгольским золотом… Видать, не брехали люди-то…
И он, повернувшись, уставился Рите прямо в глаза. Та, не выдержав, опустила голову.
– Девочка, – ласково начал он, – смотри, какая ты красивая… Зачем тебе становиться уродом? Ведь эти, – он кивнул на шестерок, – люди совсем невежливые… Просто скажи – где?
Рита подняла голову. Слезы застили ей глаза, и она не различала ничего. Только невыносимо остро воняло потом, запахом плоти и похоти.
23 августа 1921 года, Верхнеудинск, Сибирь, Россия
…Площадь перед железнодорожным вокзалом оцепили тройным кольцом красноармейцев. В охранении были поставлены чоновцы, бойцы карательных отрядов, красные казаки и курсанты – наиболее преданные части. Командиры – среди них мелькало немало латышей и чехо словаков – нервничали, словно кто-то разлил тревожное ожидание в воздухе, напоил его, как электричеством перед грозой, ожиданием и страхом, неясной жутью, от которой холодом перехватывает живот.
Время ползло к полудню, а людей на площади начали сгонять с раннего утра. Кольцо замкнули к десяти, и теперь перед вокзалом стояли несколько тысяч обывателей – буряты, семейские, старики в казачьих фуражках, бабы и дети.
Никто точно не знал, что ждать. Поверх глухого ропота толпы резонировал, рвал уши лай конвойных, но и они не ведали причины сбора.
К председателю местной Чека, хмуро мерявшему длинными ногами в галифе и яловых сапогах пространство вдоль вокзала, подбежал бледный телеграфист в казинетовой студенческой тужурке с черными петлицами.
– Е… едут-с… – запыхавшись, прошептал он. Выкаченные глаза его светились страхом через очки, веснушчатый нос был покрыт бисеринками пота. – Едут! Уже! – стараясь взять себя в руки, продолжать гугнить он.
Чекист резко повернулся в сторону далекого пока и неясного гула, на площади же все стихло, только инстинктивно подобрались бойцы в оцеплении да подтянули животы командиры.
В проходе, оставленном между цепями и разделявшем толпу на площади пополам, показалась странная, невиданная процессия – по бортам медленно двигавшегося автомобиля и вслед за ним скакали две сотни кубанцев с лихо заломленными на затылок папахами, в развевающихся алых башлыках поверх аспидных черкесок. Нехотя стлалось по ветру бархатное красное знамя.
В автомобиле, сжатый с двух сторон дюжими чекистами, сидел барон Унгерн. Он был по-прежнему в желтом монгольском халате с генеральскими погонами, и, никем так и не сорванный, тускло отсвечивал Георгиевский крестик на его груди.
Генерал Унгерн был связан, пенька растерла ему руки. Он смотрел прямо перед собой, поверх голов шо фера и комиссара на переднем сиденье, поверх толпы. Взгляд его казался недвижным и бесстрастным, и никто бы не рискнул сказать, что заметил в его глазах страх.
Процессия двигалась в полном молчании, и даже скалившиеся всю дорогу кубанцы посерьезнели, попрятали улыбки и теперь сидели на конях мрачные.
Автолюбитель остановился, не доехав до вокзала метров пятидесяти, и теперь никто не знал, что делать – чекистам ли идти встречать пленника, или конвоирам волочь его им навстречу.
Наконец один из сопровождающих, что сидел справа, спрыгнул на землю и потянул за собой барона:
– А ну выходь, вашескородие!
Он рванул сильнее, и стреноженный пленник вывалился из кабины в пыль. В толпе ахнули и начали креститься, ропот прокатился над площадью, прокатился и затих – над лабазами, пакгаузами и лавками, над подслеповатыми избами, над трактирами и казенными домами центра, в соснах и елях окраины. Всхлипнула какая-то женщина и прижала руки к лицу, стараясь заглушить этот всхлип, но тонкий ее то ли плач, то ли стон все слышался и слышался над притихшей толпой.
– Пся крев… – тихо выругался чекист-начальник и спешно пошел навстречу прибывшим. За ним засеменили штабные.
Барона подняли, и он повернул голову в ту сторону, где плакала женщина. Он нашел ее глазами, девушку лет восемнадцати в простом белом платке, и неожиданно глаза его потеплели, словно подтаяли две льдинки.
Он чуть заметно кивнул, благодаря и приободряя, вздохнул полной грудью и, расправив плечи, выпрямился во весь свой высокий рост.
– Бывший барон Унгерн? – насмешливо спросил подоспевший поляк-чекист, и ему показалось, что на него глянула сама смерть.
Чекист инстинктивно отступил на шаг, но взгляд барона потух и опять стал отрешенным.
Пленник ничего не ответил, и тут один из кубанцев, рисуясь перед бабами, перетянул его нагайкой с седла, чуть продергивая, чтобы было больнее.
Ахнули, завыли, заголосили бабы, барон споткнулся и чуть не упал, но устоял. Он даже не повернулся в сторону ударившего и сделал шаг вперед, подталкиваемый в спину. На его шее, там, где кончался воротник халата, вспух и забагрянил черным рубец.
– Ишь ты, немчура… Еле дышит, а туда же, гордый, – прогундел ударивший и замолк, оглядываясь и ища поддержки товарищей.
Барон шел к вокзалу сквозь толпу, в толпе и проклинали его, и плакали. Он смотрел прямо перед собой и нес впереди себя связанные руки.
…На перроне, выходившем на главный путь, попыхивал дымком паровозик. Спецпоезд был короток – штабной вагон, две теплушки с охраной и между ними открытая платформа.
И на этой платформе стояла клетка.
Дверца ее была гостеприимно распахнута.
– Пожалуйте-с, ваше высокоблагородие! – глумясь, пригласил его широким жестом поляк.
Барон, нимало не изменившись в лице, вошел внутрь.
Звякнули замки, и шестеро конвойных казаков встали по углам платформы и в центре.
Свистнул паровозик, и эшелон медленно отвалил от платформы. Унгерн стоял, хотя в клетке была кинута охапка соломы.
Он смотрел на восток, туда, где таял среди сопок городок Верхнеудинск, и ничто нельзя было прочесть на его лице.
– Гаврилыч! Гаврилыч, слышь! – перекрывая стук колес, донесся голос с левого края платформы.