Повелитель монгольского ветра — страница 6 из 36

– Я уеду утром. – Он говорил медленно. – Может, ты еще передумаешь…

Она покачала головой, опустилась на колени и обхватила рукой его гутулы из кожи ягненка с загнутыми носами.

– Я буду ждать тебя всегда, хан. Знай, что без тебя мне жизни нет…

…Долго не засыпал стотысячный лагерь в ту ночь. Горели костры, и завывали тувинцы, поражая европейцев невиданным, неслыханным пением, когда звук загоняют внутрь, в живот, и он резонирует от внутренностей.

Стражники у шатра хана были по-прежнему недвижимы, и их ушей не касались ни смех, ни слезы изнутри. И только горный хрусталь и мед, золото и шелк, мускатный орех и изум руды, и чай с поджаренной мукой и солью, и маслом, и молоком, и женьшень для укрепления сил, и чеснок для продления жизни, и лук, и струя кабарги, чтобы сон мог за час дать полноценный отдых усталой плоти, слышали, о чем шептались хан Батый, грозный внук Чингисхана, и девушка из рода Де Унгария, и боги гуннов не спорили в ту ночь с богами народа халха.

Медленно, скрипя и вихляя из стороны в сторону, катилась по Млечному Пути Повозка Вечности – Большая Медведица, высекая алмазные искры из планет и созвездий, и увозила, навсегда увозила от джихангира[9] его счастье.

И пусть долго еще до рассвета, пусть не напоила еще роса травы, пусть греет пока землю туман, пусть не сменили тоскливую песнь филина своим кличем жаворонки, все равно, все равно, если бы и имели дерзость нукеры подслушать шепот в шатре, услышали бы бесконечно повторяющееся одно:

– Байартай[10].


20 мая 1917 года, КВЖД, станция Маньчжурия, Китай, полоса отчуждения дороги

– Самбайну! – Атаман Семенов, карым, то есть метис по-европейски, приветствовал барона Унгерна на монгольском языке. Атаман был кряжист и могуч, его кулаков и дикого нрава побаивались и солдаты, и даже любовница Маша, дивной красоты певичка, венгерская цыганка.

– Амурсайн… – откликнулся барон. Они встретились в задней комнате у знакомого китайца-спиртоноса. Хозяин поставил на стол ханжу в глиняной бутылке и закуску и исчез кланяясь.

Из города доносились приглушенные выстрелы, порой бабьи взвизги и гармошка. Полуторатысячный гарнизон станции, напрочь распропагандированный большевиками, гулял напропалую. Офицеры, верные долгу, сидели либо в тюрьме, либо под домашним арестом. В городе шла вакханалия насилия и грабежей.

– Ну и что, барон? Будем ханжу пить и молча смотреть, как Россию чернь распинает? – Немигающие глаза атамана уперлись в барона.

Унгерн пожал плечами:

– Давай посчитаем, Григорий Михайлович… Нас с тобой двое, хорунжий Мадуевский да четверо казаков… Их – полторы тысячи сволочей, да 720-я ополченская дружина, да железнодорожная рота, да конского запаса команда… Справимся?

– Эх, Роман Федорович, нам ли с тобой быдла бояться? Ты сколько раз за линию фронта ходил?

– Не считал.

– Ну, а я казаком начинал, не забывай, я снизу тянулся, я философию черни не по книжкам изучал… Значит, слушай внимательно…

…В три часа ночи атаман подошел к зданию ревтрибунала в сопровождении одного казака. В самом трибунале в этот момент решалось важное – как придать законность намеченному на завтра грабежу местных банкиров и купцов первой гильдии.

– Носами в пол, гниды! – загремел от дверей атаман, а казак Бурдуковский двумя ударами приклада погрузил в сон часовых.

Одиннадцать человек трибунальцев онемели.

– Ша, братишка, ты кто, объявись? – встал во весь рост матрос Башкатов и тут же рухнул на пол, сваленный ударом в лоб могучего кулака атамана.

Несколько человек добровольно рухнули на загаженный паркет, а семеро начали ломиться в окна.

Бурдуковский выстрелил в воздух, и трибунальцы, визжа от ужаса, застряли по двое-трое в проемах.

– Так бы сразу и представился, – пробормотал, приходя в себя, Башкатов.

Тем временем барон Унгерн, также с одним казаком, пошел на штурм железнодорожной роты.

…В казарме висел спертый воздух. Рота спала, тяжко бредя и храпя. Дневальный с дежурным пили водку в открытой оружейке и не сразу отреагировали, когда им в лбы уперлись карабин казака и маузер барона.

– Брось шутить, товарищ, – процедил дежурный, – а то ведь и по мордам недолго…

В следующую секунду он и получил по морде ташуром барона и заголосил по-поросячьи.

– Нишкни, вошь! – Сапог казака уперся ему в горло. – Порешу…

– Строй роту! – буркнул барон оторопевшему дневальному. – Живо, пес…

– Р-р-рота, подъем! – заголосил тот, выкатившись в коридор. – Подъем!

Удивленные солдаты нехотя садились на нарах. Команда «подъем» не подавалась с отречения государя императора, в части царила вольница.

Унгерн выстрелил вверх, а казак включил электричество.

– Кто через минуту не встанет в строй, застрелю, – спокойно бросил барон, и рота, повскакав, лихорадочно натягивая штаны и сапоги поверх кальсон, бросилась на центряк.

Барон стоял у выхода с часами в руках. Полуодетая рота встала за сорок секунд.

Барон медленно шел вдоль строя, заглядывая в лицо каждому из двухсот человек. Под его горящими хо лодной ненавистью голубыми глазами опускались го ловы.

– Большевики – шаг вперед. Десять секунд. Иначе…

Его поняли, потому что казак выкатил из оружейки «максим» с заправленной лентой и присел за него. Семеро вышли из строя.

– Ну что, христопродавцы? Пулю в лоб или языками вылижете мне сапоги? – спросил Унгерн.

Все молчали.

– Мне – пулю, – наконец сказал один.

Остальные не шелохнулись.

– Фронтовик? – спросил барон.

– Так точно, вашбродь…

– Как же ты, солдат, а?

Тот опустил голову. Затем поднял ее. В глазах была тоска.

– Выбрали меня, господин есаул, в комитет… А там и в партейные записали.

Барон долго молчал.

– Верить тебе можно? – спросил он наконец.

Солдат выпрямился.

– Так точно, господин есаул!

Барон протянул ему маузер. Тот взял оружие.

Полминуты они стояли друг против друга – безоружный офицер и только что обретший свободу и пистолет большевик. Кадык взметнулся и опал на шее солдата.

– Приказывайте, господин есаул, – тихо сказал он.

– Человек тридцать – сорок честных есть? – спросил барон.

– Так точно, вашбродь!

– Им – остаться. Остальных – под замок…

В пять утра эшелон из тридцати теплушек был подан на станцию. Паровоз стоял под парами. Унгерн ходил вдоль состава. Казак Мартынов и солдат Урманцев с баронским маузером сопровождали его, на все расспросы пытавшихся приблизиться к составу праздношатающихся кричали: «Назад! Полк отдыхает!» – и щелкали затворами. Внутри вагонов горели свечи, дымили буржуйки, и никому в голову не могло прийти, что в каждой теплушке было по одному человеку…

Семенов и хорунжий Мадуевский с тремя казаками арестовали всех комиссаров, благо тем не по нраву пришлась казарменная жизнь, и они расселились поодиночке по богатым квартирам.

– Встать, шкуры, подъем! – заревел атаман, в шесть утра вломившись с хорунжим и казаками в казармы, и всадил караульному кулаком.

Забрав ключи, хорунжий и казаки заперли пирамиды с винтовками.

Полторы тысячи непроспавшихся солдат толпились на плацу. Единственного, кто крикнул «караул», Мадуевский огрел прикладом по спине и пинком загнал в строй.

Заставив взводных равнять строй, Семенов ждал.

Наконец на плац примчались освобожденные офи церы.

– Я комиссар Временного правительства, – объявил Семенов подтянувшемуся и вновь обретшему воинский вид каре. – Но я плевать на него хотел… В России может быть только диктатура. Кто согласен – шаг вперед, милости прошу в мои войска…

Офицеры вышли из шеренг.

– Первая… вторая… седьмая рота, шаг вперед! – послышались команды, и их заглушил дробный топот солдатских сапог.

На месте осталось человек шестьдесят. Семенов усмехнулся.

– Hy-с, в семье не без урода… – промолвил он. – Итак, господа, вместе с довольствием и имуществом грузиться в эшелон. Пять минут на сборы. Оружие в штабной вагон и вагон конвоя. А вас, господа-товарищи, – он скривился, – удостою особой чести: вышлю в Россию в запломбированном вагоне, как Ленина с Троцким…

– Вопросы есть?! – внезапно гаркнул он и сам же себе ответил: – Вопросов нет… Разойдись!!!

…Через десять минут полторы тысячи солдат гарнизона рассаживались в теплушки. Вагоны заперли, и состав выдвинулся на станцию Даурия. Единственным часовым был казак Бурдуковский, совершенно непьющий и потому полностью благонадежный.

Тук-тук, туки-туки! Туки-тук – колеса эшелона выстукивали свободу, фужеры на столе штабного вагона вызванивали надежду.

Атаману Семенову – двадцать семь лет. Унгерну – тридцать два. Пожары позади и бездна впереди. Но – туки-туки, туки-тук! – выстукивают колеса, дили-дон – поют фужеры и боги, боги мои! – как хороша эта цыганочка, что за грудь, что за стать, а голос…

Офицеры, освобожденные атаманом, отводят глаза.

– Маша, спой, – просит Семенов.

Туманит, шибает в голову шампанское, гонит кровь по жилам коньяк – ах, хороша, хороша… Где нашел ее атаман, какую кровь пролил, и что недоброе, стылое таится в ее глазах, и что за мука и страсть в ее грудном и хриплом голосе?.. «Ах, зачем эта ночь так была хороша? Не болела бы грудь, не томилась душа…»

Да все равно. Все равно пропадать, господа, не вернуть уже милой Расеи, снялась она с места и кружит ее в бесовском хороводе неведомая сила, как облапошивают сырую барыню-вдову, запутавшуюся в долгах и ни бельмеса не смыслящую в финансах, невесть откуда налетевшие юркие людишки в армяках и лапсердаках, похохатывающие, поддакивающие, льстиво засматривающие в глаза, все на свете сулящие, не велящие беспокоиться, и все подсовывающие бумажки, и прыскающие мелким смешком с позевыванием и подвыванием…

Ах, все равно.

– Прошу налить, господа!

И снова брызнула гитара, и хохот, и рев, и чутко прислушиваются к офицерской пьянке из двух ближайших теплушек солдаты и недобро молчат.