Повелитель разбитых сердец — страница 25 из 66

– Ну, стала вдруг какая-то не такая?

Станешь, наверное!

– Герцогиня, контесса… Ты это серьезно?

– Конечно. Тебя титулы смущают, что ли? Ну, Максвелл вращается во всяких кругах! И на самых верхах, и в самом низу. И мотается по всему свету. Он воистину le citoyen du monde, гражданин мира, как Казанова.

Казанова… le citoyen du monde… Что делается!

– Неужели ты никогда не слышала эту фамилию – Ле-Труа?

– Нет, а что?

– Вот жаль, я не спросила, прошла у него уже выставка в России или нет, – вздыхает Николь. – Думаю, он именно затем туда и ездил, чтобы ее устроить. Ну ничего, мы постараемся напроситься к нему в мастерскую, посмотришь его работы. Это стоит видеть, можешь мне поверить.

– Он художник, что ли? Или фотограф?

– Художник, и какой! Он хоть и дамский угодник, но это не мешает ему быть реставратором высочайшего класса, искусствоведом, уникальным специалистом по восемнадцатому веку. Причем у него какой-то поразительный нюх на открытие неизвестных имен и полотен. Он на Марше-о-Пюс, ну, на блошином рынке, днюет и ночует среди тамошних антикваров и скупщиков, его в шутку зовут «Королем старьевщиков». Но это совсем даже не шутка, потому что он с ними со всеми связан, постоянно мотается по провинции, ищет старые картины, которые иногда то в сараях где-нибудь свалены, то в конюшнях, то в таком состоянии, что на них ничего не разглядишь, то поверх прежнего изображения новое намалевано. Он, к примеру, открыл такие имена, как Кольбер и Мантуанье, они оба писали а la Гро. Кстати, он отыскал где-то в Туре, в каком-то винном погребе, если я не ошибаюсь, неизвестное полотно Давида. И доказал, что это именно Давид! Он вообще помешан на Давиде.

Все время я стояла с тупым видом: Гро, Кольбер… еще Мантуанье какой-то! Никогда не слышала о таких художниках. Но имя Давида мне известно. «Клятва Горациев», «Смерть Марата», «Коронация Наполеона»… Не далее как несколько дней назад я все это видела в Лувре. Там же купила в лавочке чудный блокнот с фрагментом «Коронации» на обложке: с портретом Жозефины. Маме подарю – она почему-то питает слабость к Жозефине.

– А почему он на Давиде помешан? И почему именно на Давиде?

– Потому что Давид – фигура одиозная и скандальная, – усмехается Николь. – Был художником при дворе – стал депутатом Конвента и послал на плаху Людовика XVI. Обладал на редкость уродливой внешностью, просто злобный карлик какой-то, однако был любовником красивейших женщин своего времени, например, мадам Рекамье.

Вспоминаю ее чудный портрет в том же Лувре. Ничего себе! Рядом с такой женщиной должны быть одни небожители или… или натуральные Казановы. Вроде этого Ле-Труа.

– Максвелл и сам фигура скандальная и одиозная, – говорит Николь с такой ласковой улыбкой, словно хвалит младшего братишку за отличные оценки по закону божьему. – Знаешь, на чем он сделал себе громкое имя?

«На чем делают себе имена дамские угодники? Наверное, на разбитых сердцах герцогини де Трам-пам-пам и контессы де Ах-ты-боже-мой», – хочу сказать я, но благоразумно помалкиваю: Николь еще решит, что я, не дай бог, ревную этого ферта. А с чего бы мне его ревновать? С каких щей?

– Скажешь – буду знать, – бурчу сердито.

За разговором мы спустились на эскалаторе на первый этаж, вышли на улицу Друо, прошли от здания аукциона до дома Николь и теперь втискиваемся в лифт. Коробка с сапогами от Шанель здесь – третий лишний, поэтому мое ворчание вполне можно списать на счет недовольства теснотой.

Интересно, почему на выходе из аукциона уже не было ни Лупши с крошкой Лорой, ни Ле-Труа? Они что, вместе уехали? Или просто вышли через другую дверь?

Собственно, какое мне дело до такой ерунды!

– Он пишет картины-римейки, – торжествующе объявляет Николь и выходит из лифта.

Задумчиво наблюдаю, как она достает ключ и вставляет его в замочную скважину.

Римейк, в моем понимании, – это новый фильм на старый сюжет, по мотивам снятого давно и имевшего огромный успех. А что такое картины-ремейки как произведения изобразительного искусства, я понятия не имею. Современные копии, что ли?

– Но это не просто копии… – говорит Николь, словно подслушав мои мысли, и отвлекается от темы, принимая из рук Гленды только что проснувшуюся, еще розовую и взлохмаченную Шанталь. – Ах ты, моя малышечка… Сейчас наденем красивенькое платьице, которое подарил дядя Максвелл, и пойдем гулять, гулять, гулять…

«Дядя Максвелл»! О господи! Впрочем, ребенок настроен вполне миролюбиво, не кричит и не мешает нам продолжать разговор.

– Это не просто копии, а современные версии картин, – сообщает, вернувшись к теме, Николь. – Ну, к примеру, ты представляешь «Похищение сабинянок» Пуссена? Хотя особенно представлять тут нечего. Развевающиеся античные тряпки, полуголые женщины, похотливые мужики. Давид тоже «подбирался» к этому сюжету, делал уже наброски. А позировали самые родовитые и красивые дамы Парижа. Тогда распутство было в моде, о своих репутациях красотки заботились мало. И что сделал наш друг Максвелл? Написал своих «сабинянок», причем уговорил позировать опять же самых знатных дам Парижа. Композиция, мужчины и кони те же, что на картине Давида, а лица сабинянок и тела – современные. И масса модных деталей: разбросанные дамские сумочки, трусики, бюстгальтеры под копытами коней…

– Что за чепуха! – чистоплотно заявляю я.

– Когда рассказываешь, кажется, что чепуха, это правда, – кивает Николь, которая уже успела попоить Шанталь водичкой, поменять памперс и теперь роется в комоде в поисках знаменитого платья «дяди Максвелла». Большущий комод набит битком, задача не из легких. – Но смотрится роскошно, можешь поверить! Как живописец Максвелл поинтересней Давида, он очень внимателен к деталям, и вкус у него великолепный. Поэтому картина очень занятная и очень стильная. Знаешь, где она висит теперь? В главном офисе фирмы «Соня Рикель»! Потому что все вещички, все аксессуары на картине – от Сони Рикель! Смотрится поразительно, я тебе говорю. А что он сделал с «Сафо и Фаоном»…

– Ух ты! – восклицаю я, не сдержав восхищения.

Платьице найдено, и это самое прелестное платьице на свете. Тончайший материал – хэбэ, конечно, но на ощупь – словно шелк, нежно-зеленый в мелкий цветочек, а оборочки тоже зеленые, чуть ярче фона, чистые, веселые. И ленточки кругом, и сборочки, и зеленое кружево выглядывает из-под оборок… У моей Лельки не было такого платья. Да и быть не могло, конечно. Это определенно ручная работа из бутика какой-нибудь Сони Рикель, или Нины Риччи, или подымай выше!

Да, недешевые подарки делает «дядя Максвелл». А клоун Ша? Это игрушка для человека будущего! Николь приврала, конечно, насчет того, что Шанталь его обожает, девочка просто не доросла еще до такого прибамбаса. Ша – по-французски «кот», и игрушка, собственно говоря, – это ужасно смешной кот в шляпе, с рюкзаком и в башмаках. Штука в том, что он поющий и говорящий. На что ни нажмешь – на голову, на лапы, на башмаки, на спину, – начинает играть музыка и хрипловатый мяукающий голос либо запевает песенку, либо выкрикивает: «А бьенто (то есть – всего наилучшего)!» – и издает громкий чмок. Смешно до невозможности!

И он еще может управляться радиопультом. Со стороны. Вдобавок одновременно со звуком у него в носу загорается оранжевая лампочка. Чем-то клоун Ша смахивает на моего крокодила… примерно так же, как отдел игрушек в Галери Лафайет смахивает на тот «Детский мир» в Нижнем Новгороде, где я покупала крокодила.

А все-таки Шанталь больше любит его, а не клоуна Ша. Понял, «дядя Максвелл»?

Продолжение записи от 30 сентября 1919 года, Петроград. Из дневника Татьяны Лазаревой

Дом, о котором говорила Дуняша, и в самом деле неподалеку. Это хороший дом, квартиры в нем некогда были дороги – совершенно как у нас в доме. Правда, в прежние времена мы сетовали на то, что комнат в квартирах мало и они не больно-то просторны (мы с братом, к примеру, принуждены были ютиться лишь в трех комнатах: две спальни и столовая, она же гостиная), однако теперь за это надо благодарить бога. Комиссары переселяют народ из трущоб и всячески уплотняют «бывших». Даже не знаю, как я стану жить, ежели в моих комнатах вдруг появится многодетное семейство какого-нибудь гегемона. Бог пока миловал. Совершенно не понимаю, отчего, между прочим. Все-таки брат мой сидит в застенке, а к нам даже с обыском не приходили. Думаю, все дело в том, что Костя был арестован на квартире приятеля, и там-то все разгромили, а вместо домашнего адреса брат назвал адрес нашей дачи в деревне. У меня же, приносящей ему продукты в Предварилку, никто и никогда не спрашивал документов, подтверждающих наше родство. Удивительным образом сочетаются в большевиках крайняя подозрительность и совершенно баранье простодушие!

Не могу не привести блистательного примера того, как поистине умные люди дурят этих диких зверей, вырвавшихся на волю. Покойная баронесса Искюль, старинная приятельница моих родителей, занимала зимой восемнадцатого года целый особняк. Там перебывали в свое время все деятели эпохи, начиная с Горемыкина и кончая Троцким. Баронесса поддерживала общение с самыми несоединимыми людьми! Так вот она проявляла большую изобретательность для ограждения себя от революции. В одной из комнат, например, висел плакат «Музей борьбы за освобождение» и стояли витрины с непонятной дребеденью. Это – против уплотнений. А для безопасности передвижения по улицам хозяйка заказала лакею и дворнику матросскую форму и по вечерам, когда нужно, выходила в их сопровождении.

Тем временем мы входим с Дуняшею в подъезд и по чистенькой лестнице поднимаемся в четвертый этаж. Дальше ход только на чердак.

Дуняша звонит. Открывает нам женщина, в которой точно так же можно признать горничную, как Дуняшу. Правда, эта значительно старше, ей, наверное, под шестьдесят, но бойкое и пронырливое выражение лица у этих особ не стареет никогда! И она отзывается на имя Аннушка.

Дуняша, которая сделала свое дело, уходит, подобно всем известному мавру, а я вверяюсь заботам Аннушки.