Повелитель разбитых сердец — страница 6 из 66

Усатый жандарм как в воду глядел. Пробросались мы, ох, пробросались! Все изменилось, а уж Предварилка-то… В приемной, где раньше собиралось человек пятнадцать-двадцать, теперь густая толпа – соответственно количеству тюремного населения. В камерах, рассчитанных на восемь человек, теперь по пятьдесят заключенных с лишком. А узники – те же студенты и курсистки, только повзрослевшие, постаревшие, проклинающие заблуждения своей молодости, которые довели их и Россию до того жуткого безвременья, кое мы переживаем и конца коему ждем. Ждем, но уже вряд ли верим в возможность перемен. Они, эти глупенькие, наивные друзья Лидуси, считали для себя честью «пострадать за народ». Он-то, народ, и отблагодарил их нынче!

Но вернемся к Предварилке. Помню, тетя Лида приносила своим друзьям-»политическим» в Предварилку жареных рябчиков, конфеты от Беррини и цветы от Эйдерса. Все это она, курсистка, вполне могла себе позволить, хотя жила своим трудом, без помощи родителей: эмансипе! Я же теперь, недоучившаяся акушерка, с азартом продаю портьеры, меховые воротники и бабушкино серебро, а в результате могу позволить себе принести брату только жалкий горшочек пшенной каши. Порцию для воробья, да и то – воробья несовершеннолетнего! А ведь мой любимый брат – взрослый, крупный мужчина…

Впрочем, Костя не жалуется. Недавно ему удалось через охранника передать мне письмо, в котором он уверял, что не голодает и даже делится едой с товарищами, потому что у них в тюрьме образован своего рода комитет, который следит за тем, чтобы все были хотя бы относительно сыты. Это случилось три месяца назад, когда был арестован и заключен в Предварилку полковник Борисоглебский. Он оказался в той же камере, где находится Костя, и вскоре узники выбрали его своим представителем. Он-то и придумал создать комитет защиты прав (ну какие могут быть права в Предварилке, их и по всей России-то нет!). В общем, появился комитет защиты заключенных. Теперь члены комитета вместе с тюремными служащими принимают передачи. В тюрьме, писал Костя, много лиц, которым никто ничего не приносит, поэтому постановили, что треть всего приносимого с воли идет им. В этом распределении участвует и господин полковник Борисоглебский.

Наверное, это чудесный человек. Наверное, это был чудесный человек… Я не знала его. Но я успела немного узнать его жену.

В стене проделано окно, через которое передают на тюремный двор, служителям и членам комитета, передачи. Происходит это по пятницам, и каждую пятницу я видела около окна женщину. Мне с первого взгляда почудилось, будто я ее откуда-то знаю. Стала присматриваться, но никак не могла вспомнить. Однако я любовалась ею. Она такая молоденькая, лет двадцати, никак не больше, и необычайной красоты: черты точеные, изумительные фиалковые глаза, пушистые кудрявые локоны. Правда, щеки ее бледны, а губы напряженно сжаты, но иногда они распускаются в улыбке, словно цветок.

Благодаря улыбке я и вспомнила, где видела ее прежде – в шестнадцатом году, в доме княгини Юсуповой на Литейном. Говорят, этот самый дом был описан Пушкиным в «Пиковой даме». Именно там якобы прятался на черной узенькой лестнице обманувший Лизу Германн, оттуда он увидел сквозь приоткрывшуюся дверь спальни портрет красавицы с аристократической горбинкой тонкого носа, с мушкой на щеке и в пудреном парике. Портрет той самой графини, к которой был неравнодушен сам великий магнификатор Сен-Жермен и которой он открыл три заветные, беспроигрышные карты: тройка, семерка, туз… Теперь в особняке Юсуповой проводили литературные вечера самого разного свойства. За несколько дней до этого чествовали память умершего десять лет назад писателя Гарина-Михайловского, сегодня выступали футуристы… Мы с Костей, помнится, тоже получили пригласительные билеты, но по милости моего рассеянного братца опоздали, явились чуть ли не к самому разъезду. Главный герой вечера, знаменитый поэт, уже провозгласил свое коронное:

– Я, гений Игорь Северянин, своей победой упоен… – и отбыл блистать в какой-то другой дом, да и прочие поэты уже все отчитали свои стихи, остались лишь две молодые девушки.

Мы вошли, когда одна только что закончила декламацию и склонила голову под аплодисменты. Она была прелестна – ну сущий ангел с фиалковыми глазами и в облаке пушистых кудрей. Рот ее напоминал бутон мальвы. Она улыбнулась – цветок распустился. Изумительная, неповторимая улыбка. Благодаря ей я и узнала милую женщину, которая неотступно дежурила у окошечка в тюремной ограде.

Помнится, тогда, у Юсуповой, с ней рядом стояла еще одна девушка – маленькая, едва достававшая подруге до плеча, черноволосая и черноглазая, не то еврейского, не то цыганского, не то итальянского типа, тоже красавица, но красота ее была явно отмечена тенью порока. Все футуристы на тот вечер явились одетыми не как люди: на одном фрак был вывернут наизнанку, на другом фрак был как фрак, зато вместо черных брюк – полосатые кальсоны. И это еще хорошо: рассказывали, что они как-то раз во главе с этим безумным Бурлюком прошлись по улицам Петрограда совершенным голышом, зажав в зубах сигары!

Красавица с фиалковыми глазами была одета, можно сказать, нормально, если не считать, что одна половина ее платья была синяя, а другая – зеленая, один чулок черный, а другой темно-желтый. Туфельки, правда, были одинаковые: голубые. Но весь этот цветовой разнобой к ней странным образом шел, настолько прелестна и гармонична была она сама. А вот ее подруга… Густые волосы распущены, в них тут и там воткнуты птичьи – кажется, даже петушиные! – перья, черные и алые, а худенькое, словно бы полудетское тело обмотано серой рыболовной сетью. Под ней явно не было ничего . Я видела – я сама это видела! – как сквозь ячейки сетки торчали соски, сильно подкрашенные алой краской. Где-то читала, что подкрашивать кончики грудей было в обычае у Клеопатры и греческих гетер. Благодарение богу, моя работа приучила меня спокойно относиться к созерцанию нагого тела или его отдельных частей. То есть я смотрела на черноволосую особу снисходительно, чего не скажешь о других. Выглядела она в этом фешенебельном особняке вызывающе-неприлично, и все собравшиеся, даже дамы, глаз не могли оторвать от этих торчащих сосков и вряд ли слышали даже стихи, произносимые высоким, чрезмерно тонким и резким голосом футуристки:

А на солнце – твой лик в разметавшихся змеях…

Тьма нисходит с небес, наготы алчет, просит и жаждет

земля.

Так отдайся же мне, будь раскованной, страстной

и смелой.

Ты и я, ты и я, ты и я…

Потом что-то было про мимозу: мол, душа поэтессы так же нежна и чувствительна, как мимоза, и сжимается от «ветра злобы, что веет меж людей». Толком я ж не запомнила. Да и эти строки непременно забыла бы, когда б не записала их еще тогда в своей дневниковой тетрадке. Я нарочно нашла запись о том дне. Вот она:

«Были с К. у Юс. на чтениях фут-в. Бред и чушь. Хор., что опозд. Одна ф-ка – улыбка, будто цв. Др. – пошл. гетера. Стихи тоже пошл.» .

И далее записано это четверостишие.

Смешно – тогда мой дневник пестрел сокращениями, я старалась писать как можно короче, словно куда-то постоянно спешила. И в самом деле, у меня никогда ни на что не хватало времени, я вечно опаздывала, старалась успеть везде: и на службу, и на курсы, и на уроки танцев, и на все литературные вечера, и на выставки, и в библиотеку, и еще старалась помочь Косте выполнить задания…

Куда мы все спешили? Зачем торопили время, словно бы гнали его вскачь? Только теперь стало понятно, что жить в те последние нормальные, человеческие годы надо было как можно медленней, чтобы время не сжималось, а, напротив, рас-тя-ги-ва-лось, словно струйка густого золотистого меда, неспешно стекающего с серебряной ложки…

Как глупо. Стоит мне начать вспоминать о прежнем, и я плачу, словно последняя истеричка!

Не могу больше писать.

Ночь с 6 на 7 июля 200… года, Дзержинск.Василий Каширин

Вот именно об этом он и молился всю дорогу: чтоб цыганка не разродилась в машине. И не представлял, что станет делать, если это все же случится. Изредка взглядывал на нее, боясь увидеть, что – началось .

Пока ничего, впрочем, не начиналось. Она как села на переднее сиденье («Лексус» машинка не тесная, вот уж нет, однако даже в «Лексусе» на заднем сиденье не поместился беременный цыганский живот), так и сидела, выпрямившись, словно кол проглотила, пристально уставившись вперед, на дорогу. Стонать и причитать перестала, только изредка протяжно вздыхала и, кажется, скрипела зубами. В эти минуты Василию было особенно жалко ее. Поскрипишь тут, наверное!..

«Лексус» – он по хорошей дороге километры жрет только так, а вот по колдобинам, как те, которые сейчас были под колесами, таскаться не выучен. Иногда случались такие подскоки, что цыганке изменяла ее выдержка и раздавался глухой стон. Тогда Василий покрывался ледяным потом и отчаянно скашивал глаза: не начались ли уже схватки или, чего доброго, преждевременные роды?

Но цыганка, с заострившимся носом, по-прежнему сидела прямо и тискала длинными смуглыми пальцами подол. Подол был линялый, а пальцы – довольно красивые, с изящными ногтями, совсем даже не грязные. Цыганка эта вообще производила впечатление большой аккуратистки. Волосы не распущены абы как, а заплетены в две тяжелых ровных косы. Руки, как уже сказано, чистые. Ноги не босые, а в потертых кроссовках. Диковато смотрелись эти кроссовки рядом с ворохом юбок, да ладно, чего от ромалэ ждать, потом не разит от нее, да и ладно. Василий потных баб на дух не переносил, считал их позором женского рода. Эта была не потная.

Он все чаще на нее косился. Опыт общения с цыганками у него был невелик. У его сестры Маши одна такая вот многоюбочница полтора года назад выманила все деньги, предназначенные на квартплату за два месяца, но, с другой стороны, сестрица Василия от рождения самая настоящая Маша-растеряша. Порою и к Василию приставали цыганки с просьбой дорогу показать (это у них уловка такая, всем известная: начнут с того, что дорогу спрашивают, а потом деньги клянчат, про разбитое сердце твердят и предлагают погадать «на судьбу»), и тогда он вежливо отвечал, что нездешний и никакой дороги не знает. Отчего-то после этого цыганки от него отставали. Словно у приезжего не может быть разбитого сердца и «судьбы», на которую надо гадать!