— Ну вот, он готов уже ссориться. Тогда давай говорить серьезно, — она садится на борт раскопа, — когда мы сюда ехали, разве я обещала целоваться с тобой каждый день или сделаться твоей любовницей? Нет, не обещала… Это может произойти, но не вымогай у меня этого… и, главное, не употребляй при мне слова «любовь», у меня от него начинается резь в животе… к твоему сведению, я была уже замужем и имею жизненный опыт.
— Хорошо, приму к сведению, — говорит он вяло, лишь бы сказать что-нибудь.
Фу, какая глупая фраза… конечно, она права… для чего ей тупица… и сейчас молчу, как болван… а что я могу ей сказать…
— Нет, ты невозможен! Я уже полчаса подставляю ему губы для поцелуя, а он, как святой Антоний, разглядывает песок!
Он целует ее несколько церемонно, ощущая свою неуклюжесть. Она все же очень добра… если терпит его такого… и сейчас ведь опять ляпнет глупость… словно кто за язык тянет…
— А куда же делся твой муж?
— Ты… ты просто чудо, — от смеха она задыхается, — еще пара таких выходов, и я влюблюсь в тебя без ума! — Внезапно смех затихает.
Приблизив глаза к его лицу, она его внимательно рассматривает, будто видит впервые, ощупывает, как слепая, пальцами. И, словно проверяя ощущения пальцев, прикасается несколько раз губами. Затем отстраняется:
— Дай мне руку, помоги встать… что-то я притомилась сегодня.
Встает, и с коротким смешком:
— Ах да, я тебе не ответила… Я вдова, мой муж умер, — она опирается на его руку, — а сейчас пойдем все-таки посмотрим те камни.
И опять он, как заведенный, измеряет и чертит камни, тянет через раскоп рулетку, перекладывает складной метр и опять измеряет и чертит. Она же ножом и кистью вычищает из щелей землю и смахивает какие-то только ей видимые пылинки, хотя розоватые плиты сфотографированы уже не раз и грани их важно лоснятся на солнце.
Лежат плиты прочно, уверенно, на века были положены, с заклятиями и плачем, и не верится, что можно решиться сдвинуть их с места.
— Молодец, — она смотрит готовый чертеж, и в глазах ее сосредоточенный блеск, — завтра будем вскрывать!
К торжественному моменту прикатил клювоносый. С пуделем на руках, осторожно, чтобы не испачкать белые брюки, поднимается на рыхлую кучу отвала. Собачонка юлит и повизгивает.
— Нет, Пит, на землю нельзя, для приличной собаки здесь грязновато.
Без стеснения, по-мужски, разглядывает племянницу. Недурна, недурна… ведь была таким журавленком… а сейчас все как надо… муж ее, говорят, был человек распущенный… так что с этим тихоней ей, наверное, скучновато…
И старуха не поленилась приехать, ковыляет с клюкой от машины, как всегда в пиджаке покойного мужа.
Оперлась на клюку, смотрит горестно. Это мой, мой курган, окаянные… подавиться бы вам этой могилой… да ведь эта семейка ничем не подавится… пирамиду Хеопса и то проглотили бы… а девчонка бесстыжая, в каком купальнике разгуливает… все прелести напоказ, мальчонка-то слюни пускает…
Все готово. Зарычал трактор, натянулся железный трос, и плита не в одну тонну весом, что исправно охраняла покойника больше двух тысяч лет, поползла по наклонным бревнам прочь от могилы.
А что под плитой — сухая земля да отверстие норки. Выскочил наружу сурок — беда, катастрофа, рушатся своды жилища!
Что же вы, господин сурок? Вам же сказано было: нужно рыть новую норку.
Мечется в раскопе зверек, деться некуда: кругом люди.
Не стерпело тут пуделиное сердце, забился в руках у хозяина, извернулся и — прыг на землю.
Сурок в панике мчится: собака страшней человека. Выбрал юношу с планшетом в руках — и шасть у него между ног. Пудель — вслед, да не тут-то было: почему, сам не зная, сдвинул юноша ногу с места, ткнулся пудель в тяжелый ботинок и застрял на секунду. А сурок уже за отвалом, юркнул в какую-то дырку. Для порядка порыл пудель лапами землю и вернулся с жалобным визгом к хозяину.
Тот берет его на руки и отряхивает ему лапки от пыли:
— Успокойся, не плачь, Пит. Я тебе обещаю: ты однажды поймаешь этого грызуна.
Старуха же все бормочет: подавиться бы вам, подавиться. Достает из кармана плоскую фляжку, наливает в колпачок зелья.
— Извините, я не расслышал, — поворачивается к ней клювоносый.
— Что же, батюшка, у тебя с ушами? За успех, говорю, за успех. Как-никак, первая могила сезона. — Наливает клювоносому тоже.
Всех обходит стаканчик по кругу, и старуха в конце, словно бы по забывчивости, наливает себе опять.
Вот и кончилась церемония вскрытия, потоптались еще гости в раскопе и разъехались, ибо каждого ждут свои дела и свои могилы.
На кургане остались двое. Она поспешно, будто за ней кто гонится, снимает ножом, слой за слоем, землю в могиле, он же сидит на борту и что-то дорисовывает в чертежах. Она поглядывает на него недовольно:
— Слушай, хватит копаться! Доделаешь после, в палатке. А сейчас помоги лучше мне.
Он покорно откладывает планшет и берется за нож.
Дело к вечеру. От курганных камней протянулись длинные тени. От прохлады она ежится, он приносит ей кофточку, помогает надеть.
— Спасибо. — Она торопливо и неправильно застегивает пуговки, а сама косится через плечо за спину.
— Что с тобой? — Он, как маленькой, расстегивает ей пуговицы и застегивает снова как следует.
— Не знаю, беспокойно чего-то… может, зря мы сегодня вскрывали могилу… — смешок, — да ты меньше слушай, что я болтаю… вот пройдем этот слой, и домой, спать.
Солнце уже багровое, сплющилось на горизонте, а на другом краю неба проступил бледно-серый круг полной луны.
Уж пора бы идти, но она продолжает упорно работать. Нож ее режет землю по прежнему быстро и точно, но ему кажется, что в глазах ее блеск азарта уступил место лихорадочному мерцанию страха. Иногда она что-то неразборчивое бормочет. Один раз он расслышал:
— Зря мы, зря его выпустили… — но не решился спросить, что это означает.
Да ему тоже не по себе: гул в ушах, будто зовут его чьи-то невнятные голоса, незнакомая ранее тяжесть гнет позвоночник к земле.
Может быть, перегрелся на солнце, а может — старухино зелье…
— Хватит, пора идти. — Он решительно кладет нож.
— Давно пора, — говорит она вяло, — я боюсь.
— Чего? — выпрямляется он в неожиданном раздражении.
— Посмотри, — прижимается к нему, говорит шепотом, — посмотри, какая луна.
Небо уже совсем потемнело, луна похожа на белый фарфоровый диск, каждая травинка в степи покрыты белой глазурью.
Он берет ее за руку, ведет из раскопа наружу. На фарфоровую траву ложатся их длинные черные тени.
— Ты с ума сошел, — она резко садится на землю, — слишком яркие тени, он увидит нас. — Прячет в полах его куртки лицо и тянет его вниз. От неожиданности чуть не упав на нее, он садится рядом.
Она совсем не в себе.
— Спрячь меня, спрячь! — Она пытается втиснуться под его куртку, расплющиться, целует в губы настойчиво, требовательно, обвивает тесно руками. Он ощущает ладонью ее горячую грудь, просовывает руку под лифчик, с треском лопается тесемка, оба валятся на траву, и теперь ни один не знает, кто чью терзает одежду. Его жадность не имеет предела, он приникает губами к ее шее, плечу, груди — ей бьет в лицо лунный свет.
Ее тело внезапно под ним каменеет, и она отталкивает его.
— Отойди! Он видит нас, видит!
Он пытается ее обнять, успокоить, но она вырывается с каким-то прямо звериным бешенством, катается по земле, закрывает лицо руками.
Да разве в степи можно спрятаться от луны… Он быстро и зло приводит свою одежду в порядок.
Она затихает, лежа ничком, уткнувши лицо в ладони.
Он приносит ей кофточку:
— Одевайся!
Она садится. Плечи и грудь расцарапаны, губы трясутся — сейчас будет опять истерика. Непонятно, как ее урезонить.
— Перестань, ты же образованный человек! Что тебе полнолуние?
— Мне плевать на луну! — И шепотом, быстро: — Он, он смотрит оттуда! Когда он болел, я ухаживала, сидела ночами рядом и молилась, чтобы он умер. Он меня очень мучил.
— Ну кому ты могла молиться? Ведь сама говорила, ни во что такое не веришь.
— Не знаю, кому молилась. Знаю только, он умер и преследует меня до сих пор. Не лови меня на словах. Да, да, конечно, ни во что такое не верю. Это просто был нервный припадок, — в ее голосе появляются виноватые нотки, — да от этого мне не легче… и тебя извожу зря… — Она торопливо собирает какие-то мелочи в полевую сумку.
А ему снова слышатся невнятные далекие голоса, они куда-то зовут, и к нему приходит вдруг ощущение, что это гораздо важнее, чем ее расцарапанная колючками грудь. Нужно, чтобы она ушла…
— Я готова, идем. Возьми эту сумку.
Из невнятного многоголосого гула выплывает вполне ясная мысль. Ты имеешь право обидеться., ты просто должен сейчас на нее обидеться…
— Извини, я с тобой не пойду… мне нужно побыть одному… до лагеря триста метров гладкой степи…
Она смотрит на него изумленно: неужели раб взбунтовался?
— Ну конечно, я сама доберусь, — говорит она очень спокойно и уходит прочь, превращаясь в белую фарфоровую фигурку.
Он садится на борт раскопа. Слова странные, непонятные возникают в сознании. Скрючатся лапы… вырастет горб… распахнитесь, серые крылья…
Пригибает к земле страшная тяжесть, он пытается ей противиться. Но сгибаются руки, сутулится позвоночник, тяжесть валит его на землю, вдавливает в нее.
Незаметным, серым ты станешь… быстроногим, отважным станешь…
У могилы какое-то шевеление… ничего не видно в тени… поглядеть бы поближе.
Он садится легко, как во сне. А, да это сурок… как смешно стоит, столбиком… лапки скрестил на груди… важно, по-человечески кланяется, а лицо пресерьезное, уморительное.
— Здравствуйте, господин сурок!
— Здравствуйте, — отвечает сурок степенно и чуть обиженно, — меня принято называть «господин хранитель костей господина покойника». Вы можете называть меня просто «господин хранитель». Очевидно, вы — господин гонец господина покойника?