ссором два пустых кресла. Моментально его охватило неприятное оцепенение, и в воображении пронеслось столько темных мыслей и подозрений, что он даже успел удивиться своей готовности ожидать недоброе, — неужели все это гипнотические проделки профессора? Почему тот не назвал ее по имени? Неужто это… всего-навсего фокус? А как же ее рука — теплая, ласковая? Нет, нет, ни за что…
Резким усилием преодолев свою оцепенелость, он обернулся — она шла к нему и была уже рядом, и он видел: она понимает его беспокойство; и, как в первый миг ее появления, свечи вспыхнули ярче, а на улице, в теплоте ночи, стала слышна тихая музыка.
Они стояли опершись на перила, и шероховатость чугунной решетки приятно холодила руки. Пятнышки окон покачивались и уплывали по черной воде, словно река убаюкивала отражения не уснувших еще домов.
— Слышишь музыку? — Она наклонила голову к его плечу и говорила почти неслышно, будто опасаясь что-то разрушить в молчании города.
— Там бал, и нас с тобой ждут…
В окнах дворца напротив голубыми и розоватыми светляками загорались свечи, их становилось все больше, они переливались россыпью призрачных драгоценностей, и в их свете скользили тени — танцующие пары.
— Я хочу на бал… мы пойдем?.. Хоть ненадолго… а после гулять… или к нам… или лучше к тебе… мне кажется, ты должен жить где-нибудь высоко, в башне… близко к луне и звездам…
Огни дворца разгорались все ярче, и пение скрипок доносилось теперь отовсюду и наполняло ночь, словно в спящем городе начинался таинственный карнавал. Время остановилось и стало вдруг ощутимым; казалось, они сквозь него плывут, держась за руки, как в теплом фосфоресцирующем море.
Потом они снова шли через огненный сад, и лепестки пламени им кивали, в медленном хороводе танцуя под музыку.
Профессор их ждал, уже успев отдохнуть, и глаза его привораживали напряженным блеском. Пригласив их за собой нетерпеливым движением, он пересек освещенное пространство и шагнул в черноту открытой двери, ведущей в соседнюю комнату.
Он остановился в дверях и поднял повыше подсвечник, где ярким и белым пламенем горела пара тонких свечей. Пятнами, будто нехотя, отползала в углы темнота, и за ней проступало золотое мерцание — источник его поэт разглядел не сразу, — мерцание рам висящих по стенам картин.
— В этом доме, юный поэт, жил еще мой прадед… и уже тогда здесь были картины.
Они вслед за профессором шли вдоль стен, она опиралась на руку поэта, и он шел осторожно, ощущая ее прикосновение, как хрупкую драгоценность.
Пламя свечей вытягивалось все выше, и стало светлее. В темном золоте рам трепыхались отблески свечек, а картины сияли темно-красными, изумрудными и удивительной прозрачности голубыми красками. С полотен смотрели мужчины в камзолах и кружевах, во фраках, в мундирах; и женщины, с ясными ласковыми глазами, с покатыми плечами, в открытых платьях, — лица грустные и веселые, внимательные и безразличные, но все поразительно спокойные и приветливые. И у поэта мелькнуло тоскливое чувство — не зависть, а смутная горечь, будто среди этих лиц он когда-то жил, но это давно уж забыто и утеряно навсегда.
— Смотрите, смотрите же, юный поэт! Загляните, поэт, в эти лица, встретьтесь с ними глазами! Знали вы в своей жизни хоть секунду такой безмятежности? Видели хоть раз человека, в чьем лице было бы столько покоя? Вам ли тягаться в гармонии с ними, окруженными ею с детства?
Они перешли в следующую комнату, и здесь тоже висели картины. Музыка доносилась тихо, и казалось, портреты внимательно к ней прислушиваются.
Поэт бережно вел свою спутницу, обходя выбоины в паркете, и радовался доверчивости, с которой она опиралась на его руку. Он потом не мог вспомнить, о чем они тогда говорили — а может быть, даже разговоров и не было, — но у него от этой прогулки осталось впечатление удивительной близости и счастливого понимания каждого слова, каждого жеста друг друга.
Так они миновали еще один зал с картинами, и к поэту закралась мысль, которую он всячески от себя отгонял, ибо она не вязалась с состоянием блаженного парения, в котором он пребывал, с безграничной нежностью к его спутнице, и все-таки она, эта мысль, прочно угнездилась в глубине его сознания: откуда здесь столько картин и как они могли сохраниться, — в общем, не дурачит ли его профессор гипнозом?
Стыдясь этой мысли, он не мог от нее отделаться и испытывал непреодолимое желание потрогать какое-нибудь из полотен, инстинктивно предполагая проверку наощупь вполне убедительной.
— Взгляните, юный поэт, взгляните на эти ниточки трещин, — раздался рядом каркающий голос, и тонкие пальцы профессора коснулись холста, — только старая живопись излучает покой… не успевшая потрескаться краска будоражит, сеет смятение, электризует…
Поэт тоже протянул руку, все еще опасаясь, что его пальцы пройдут сквозь полотно беспрепятственно, ничего не встретив.
— Смелее, смелее, юный поэт! — подбодрил его профессорский голос.
Поэт ощутил плотность слоя масляной краски, прохладу ее и приятную гладкость, и, действительно, от нее исходило, проникая через кончики пальцев, настроение невозмутимости и покоя.
Это действие было столь сильно, что, убрав от холста руку, он почувствовал себя беззащитным, и тотчас ему стало казаться, что со спины на него смотрят чьи-то недружелюбные и любопытные глаза.
Он оглянулся — у дальней, плохо освещенной стены улавливалось шевеление. Его спутница это тоже заметила — понял он по тому, как напряглась вдруг ее рука.
Всматриваясь уже вместе, они разглядели большой, окаймленный тяжелой рамой портрет. Рука ее вздрогнула и напружинилась еще больше, а у поэта подступивший уже было гадкий страх сменился радостью и благодарностью к ней: если ей тоже не по себе, значит, какие бы здесь злые чары или бесовщина ни действовали, она им чужая, она с ним, они вместе. Желая ее защитить, он обнял ее за талию и почувствовал, как к ней возвращаются спокойствие и легкость.
Профессор удивленно к ним обернулся.
— Он шевелился, — сказал поэт, прося у нее взглядом поддержки.
— Он шевелился, — подтвердила она, как показалось поэту, чуть весело.
— Все юные слишком мнительны, — произнес профессор высокопарно и с усмешкой, обращенной скорее к портрету, чем к ним, — вам обоим пора уже знать, что живопись при свечах оживает. Если вам кажется, что портрет покидает раму, — словно читая лекцию на ходу, он прошагал к портрету, и краски его засияли от огней свечек, — нужно пристально поглядеть ему в глаза, и все вернется на место!
Поэту опять почудилось, что он обращается не к ним, а к портрету.
Там был изображен перс не перс, индус не индус — поэт не очень-то разбирался в подобных вещах, — какой-то восточный повелитель, и поэт сразу ощутил исходящую от него мрачноватую силу и властность.
Профессор поднес подсвечник поближе. Вспыхнули на полотне драгоценные камни, на поясе и на рукояти сабли, заблестело золотое шитье одежды, засиял крупный, кровавого цвета рубин в белоснежной ткани чалмы, и сверкнули угольным блеском глаза портрета — чуть раскосые, умные и жестокие.
— Черный скрипач! — проговорил поэт, не зная сам почему, шепотом.
Рассеянно, как бы сомневаясь в существовании поэта, профессор поглядел на него, а может быть, сквозь него.
— Могучий дух… разрушитель… мятежный и страшный… давний враг и союзник… его путь скоро кончается…
Поэт испытывал неловкость, не понимая всех этих слов и чувствуя, что они не предназначены для его ушей. И спутнице его тоже они, видимо, были не очень ясны, к тому же и неприятны, и она недоуменно нахмурилась.
Профессор продолжил, все так же рассеянно:
— Теперь я с вами прощаюсь… идите и будьте счастливы.
В ответ она, вместо прощания, повторила фразу, сказанную уже ею раньше:
— Умоляю вас, Вольф, будьте разумны!
Она в темноте уверенно вела поэта за руку к выходу, спеша куда-то, и, опираясь на лестнице на его плечо, запыхавшись, говорила возбужденно и тихо:
— Как все странно и весело: я иду с тобою на бал… будет музыка, много людей, и мы с тобой вместе… вдвоем… я хочу танцевать с тобой… ах, я и забыла, разве поэты танцуют… но это неважно, ты все равно будешь со мной танцевать…
На улице было прохладно, и в руке ее чувствовалась легкая дрожь.
— Милый, скорее, скорее! Нам нужно успеть к двенадцати! Ты простишь ведь мне эту прихоть?.. Мы явимся ровно в двенадцать!
Они шли под деревьями, по мягкой сухой земле, и она бесшумно пружинила под ногами.
Но скоро, направляясь к мосту, они миновали последнее дерево, и первые же шаги по асфальту вторглись в тишину механическим жестким звуком. К нему на мосту прибавился режущий ухо скрип рассыпанного, как назло, тонким слоем песка. Было нечто неуклюже-неделикатное в их неумении перейти с одного берега на другой, не растревожив покоя ночных набережных.
На нее это тоже неприятно подействовало, и поэт чувствовал неловкость и даже невольную свою виноватость за явленную внезапно реальность мира.
Что-то вдруг изменилось. Рука ее лежала по-прежнему на его руке, но в прикосновении ее ощущалась теперь осторожность и напряженность; молчание, только что бывшее продолжением разговора, стало мучительным.
Они перешли мост и шли молча по другой стороне реки, шли как-то скучно и деловито, и пропасть беспричинного отчуждения углублялась все больше.
Она сделала попытку, как подумалось поэту из жалости, исправить положение:
— Что же вы молчите, поэт? Поговорите со мной о чем-нибудь!
Но прозвучало это капризно и по-чужому, и поэт, злясь на себя и за то, что слишком отчетливо видит ее беспомощность, и за собственную скованность, не мог больше произнести ни слова.
Молчание стало невыносимым, и для обоих было спасением приближение из темноты фасада дворца, белеющего смутно колоннами.
Окна его были совершенно темны, звуков никаких не было, и, недоумевая, откуда там могут быть люди или тем более праздник, поэт все же хотел повернуть к подъезду.