Повелитель вещей — страница 10 из 53

Недоумевая: «Пыль, что ли, вздумала вытирать?..» – Анна перевела взгляд на сына, намереваясь объяснить ему, что бабушка не в том состоянии, вернее, в том, в котором никакие ее просьбы не следует выполнять бездумно, тем более такие опасные – представь, какая может случиться беда, если бабушка, забыв о своем немощном возрасте, вздумает вскарабкаться на стул, чтобы дотянуться до портретов, ну и что мы будем делать, если бабушка не удержит равновесия, поскользнется и упадет?.. В потоке слов, которыми Анна должна урезонить безответственного, легкомысленного мальчишку мелькает – как голова одинокого пловца, уносимого волнами, – ее дочерняя обида: никогда мамочка не позволяла ей, родной дочери, вытирать пыль у себя в комнате; следя глазами за плывущей против течения обидой, Анна думает: сколько раз я пыталась отнять у нее тряпку…

Одинокий пловец, с которого она не сводит глаз, мелькнув в последний раз, исчезает в пасти водной стихии.

Забыв о том, как чутко мамочка дремлет, Анна спрашивает громко и раздраженно:

– Павлик, что здесь происходит?

– Где? – Сын сматывает длинный черный шнур, который тянется по полу от дивана к креслу.

– Здесь. – Нетерпеливым, скользящим взглядом Анна обводит старинные портреты, с которых мамочка, пока была в силах, ежедневно, изо дня в день стирала пыль: старика в старомодном сюртуке с замысловатым галстуком под горло; усача в военной форме (золотое шитье на воротнике, эполеты тускловатого, словно выцветшего золота); молодой женщины (Анна называет ее Незнакомкой), чью бледность подчеркивают пышные зеленые рукава.

– Ровным счетом ничего… – Сын с усмешкой косится на портреты. – Не веришь, спроси у них.

И хотя Анна отчетливо понимает, что это не всерьез – сын ее троллит, она чувствует мурашки, бегущие по коже. Такое с нею случается в церкви – когда, зная, что никакого бога на самом деле нет, она кожей чует Его присутствие.

Между тем ее мамочка проснулась. Но вместо того чтобы по обыкновению напуститься на дочь: мол, явилась не запылилась, орет над ухом, – она расплывается в беззубой улыбке:

– Ах, вы только гляньте, доктор! Это же моя Тонечка, сестричка-красавица! Сейчас, сейчас… все тебе соберу, у меня приготовлено, пакетик тебе, – она воркует, не сводя с дочери слепых, затянутых катарактой глаз.

Теряясь в этом длящемся безумии, Анна простирает к матери руки, будто пытается удержать ее в пространстве разума:

– Это я, мамочка… ну посмотри, посмотри же на меня…

Растерянный, чуть ли не детский лепет возымел действие. Согнав с лица незнакомую Анне заискивающую улыбку (словно спрятав ее под складками дряблой кожи), мать каркнула своим обычным голосом:

– Вижу. Ты. И – что?

И, не дав дочери опомниться, погнала ее вон из комнаты – даже от ужина отказалась: «Отвяжись со своим ужином». Кряхтя, высвободила себя из кресла (Анна дернулась – помочь, но мать досадливо отстранилась), дошаркала до кровати; сдавленно застонав, легла – пружины матраса ответили долгим, как эхо, стоном – и отвернулась лицом к стене.

Анна покорно удалилась – чтобы немедленно переговорить с сыном: выспросить, о чем это они с бабушкой беседовали, и понять причину, по какой мамочка, неся эту околесицу, не каркала, а источала беззубую радость.

Но наткнулась на запертую дверь. Оттуда, из-за двери, доносилась беспорядочная стрельба и ис-тошные крики: Слева, слева обходит! Гад, фашистская морда!

Стоило Анне рассердиться: «Я страдаю, мучаюсь, а ему хоть бы что», – как чей-то молодой голос выкрикнул: За Родину, за Сталина! – и все накрыло взрывом такой нечеловеческой силы, что Ан-на непроизвольно съежилась: словно там, за дверью, не дурацкая игра в танчики («Нет бы делом заняться, нашел себе забаву, играет…») – а живые мальчики-солдаты, идущие в последнюю в их короткой жизни атаку…


Чашка крепкого кофе, которую Анна, повертев в руке пустой пузырек, назначила себе взамен пустырника, убедила ее, что с серьезным разговором успеется, поговорить можно и вечером – в том числе и о деньгах.

Мысли, подогретые ароматным кофе, свернули в другую сторону, где маячил силуэт Тонечки, материной родной сестры, о которой та последние лет сорок не упоминала, что есть сестра, что нету, – но вспомнила именно сегодня, когда Анна, обратившись к заместительнице с личной просьбой, сослалась на юбилей тети Тони. Не она ли сама своими неосторожными словами вызвала родную тетку из небытия?

Если бы не страх ввергнуть мамочку в новый приступ безумия, Анна, быть может, и воспользовалась бы этим совпадением, чтобы выведать, что их все-таки рассорило, – но, представив, как та, хлопая поломанными крыльями, будет винить сестру в черной неблагодарности или, того хуже, жалко оправдываться, шваркнула пустой кофейной чашкой о раковину. Надела пуховик. И вышла на лестничную площадку – с таким решительным и непреклонным видом, будто уходит навсегда.

Пока она стояла, дожидаясь лифта (красный воспаленный глазок все горел и горел), дверь квартиры напротив приоткрылась – из-за двери высунулась голова их соседки, матери троих детей и невесть скольких внуков и внучек, – за прибавлениями их горластого, наезжавшего по праздникам семейства Анна не успевала следить. Лет пять назад, женив последнего сына, Галина, всю жизнь по-крестьянски жилистая, начала пухнуть (мамочка говорила – от безделья, да та и сама не скрывала, гордилась, что сидит сложа руки: чего мне, дескать, не сидеть, слава богу, не на пенсию живу, сыновья обеспечивают), пока не расплылась окончательно. С этих пор она повадилась ходить по соседям – то за солью, то за спичками; а сама так и шарит глазами, любопытничает. Соль и спички Анна давала – наперед зная, что мамочка будет на нее злиться и обзывать рохлей, которая приваживает нахалку и сплетницу, вместо того чтобы гнать поганой метлой. И хотя Анна не хуже мамочкиного понимает, что соседка – та еще сорока, разносит по дому сплетни, ей, воспитанному человеку, трудно переступить через себя.

Сейчас, увидев Анну, Галина заметно оживилась и, не теряя драгоценного времени – даже не обратив внимания на Аннину новомодную стрижку, – немедленно перешла к делу. Точнее говоря, к новости, жгущей ее изнутри.

– Слыхала? Переезжают. С Нинкой сменялись, которая над вами. Третьего дня гляжу в окно – грузятся. Ну я не поленилась, поднялась к Нинке, спрашиваю: на ваше-то место кто? А она: тебе, мол, что за дело? Ах ты, думаю, сучка! А она: иди, иди, не стой на дороге. Диван будут выносить. А я: какой диван? Он же, говорю, казенный. Пока живешь, пользуйся. А увозить – не-ет… А Нинка: это раньше было нельзя, а теперь все можно… Во народ, а! Что хочу – то и ворочу. Сталина на них нету, уж он навел бы порядок…

Про диван Анна не поняла, почему это он казенный? Хотела переспросить, но Галина уже сменила тему:

– Слышь, сынок у них. На Павлика твоего похож… Вот я и подумала, а вдруг подружатся. Парень у тебя хороший, смирный, только нелюдимый какой-то, все один да один… – Ударив Анну по больному месту, Галина облизнулась и продолжила сладким голосом: – А ты, часом, не в молочный? Молочка бы мне купила… Может, зайдешь по дороге, купишь? Я денежку отдам.

Анна кивает – иначе от говорливой толстухи не отделаться, – круто разворачивается и идет вниз, по пути удивляясь: «Откуда только берутся злые люди? Подружатся не подружатся, ей-то какое дело…»

Площадка первого этажа заставлена картонными коробками. На одной сидит незнакомый парень, и вправду чем-то напоминающий ее Павлика, – скользнув отрешенным взглядом по идущей мимо Анне, он утыкается в телефон.

Одновременно выпав из ее памяти. Словно память – умышленное пространство, куда легко проникнуть, но не так-то просто задержаться. Впрочем, кто бы ни оказался на месте парня, сейчас Анне не до людей.

Она выходит из парадной и останавливается, вглядываясь во тьму широко раскрытыми глазами – будто силится понять, зачем она вышла на улицу, покинула родные стены? Разве трудная судьба не научила ее быть осмотрительной – во всем, что выходит за рамки укоренившейся привычки?

«Ну, допустим, тетя Тоня жива. И я ее найду…» Неизвестно, как эта встреча скажется на мамочке. Из того, что в прежние годы родные сестры были близки, вовсе не следует, что их былая близость вернется. Каким бы общим ни было прошлое, его невозможно повторить…

Анна сворачивает на Московский. Идет, не замечая, что больше не думает о мамочке; из сумятицы беспокойных мыслей уже возник маленький кинотеатр, куда она ходила однажды, – сейчас, когда она стоит на перекрестке, убеждая себя в невозвратности прошлого, ее ошеломленная память свидетельствует об обратном. О том, что над нею этот непреложный закон не властен: то, что случается однажды, остается навсегда…

Анна не помнила, как, обойдя ближайшие окрестности, добралась до дома – за ушами бесчинствовали сверчки, стрекотали безудержно; войдя в опустелый холл, где больше нет никаких коробок, она обнаруживает парня, которого злая соседка прочила в друзья ее сыну. Как ни в чем не бывало он сидит на ступеньке лестницы, уткнувшись в телефон.

Лишь за полночь, укладываясь спать, Анна вспоминает, что ее так насторожило: не то, что парень сидел один в пустом холле, и даже не то, что, пока она шла к лифту, он, подняв глаза от телефона, провожал ее взглядом. А сам этот взгляд. Вовсе не отрешенный, как у Павлика, а цепкий и сосредоточенный.

Незнакомый парень смотрел на Анну, пока створки лифта не сошлись.


В тот маленький кинотеатр они ходили вдвоем. С будущим отцом Павлика.

Их знакомство состоялось в кафе. Это событие – в действительности, а не в воображении означавшее перемену ее участи – Анна выводила не из простого стечения обстоятельств, ему предшествовавших: накануне ударили морозы, и случилась коммунальная авария – прорвало трубу отопления; в школе не работали батареи, но детей распустили по домам не сразу, а только после третьего урока, когда подтвердились самые худшие опасения: авария серьезная, одним днем не управиться, дай бог, если закончат к выходным. Из школы Анна вышла вместе с Натальей, и Наталья предложила зайти в кафе, выпить кофе и погреться, – эта длинная цепочка случайных совпадений, переломившая ее судьбу на