Оглядев уличный непорядок, стражи порядка помрачнели (голубые глаза, как по команде, заволокло тяжелой грозовой тучей) – и пока они стояли и раздумывали, переговариваясь с кем-то по рации, до Анны дошел наконец смысл распяленного на палках лозунга. О таких вконец распоясавшихся хулиганах рассказывал Василий. Не далее как вчера: нажрутся-де твари госдеповских печенек и покрышки автомобильные жгут!
Здесь до покрышек не дошло – но не ждать же, когда дойдет!
Всепоглощающее чувство, с которым она покинула церковные своды, ушло. Анна сделала строгое учительское лицо, раньше ее не подводившее, и, глядя в бессовестные глаза хулиганам, укоризненно покачала головой. Ее немой укор не остался без ответа.
– Чо стала, сука старая?
– Чеши, покуда цела, хромай подобру-поздорову…
– Прикинь, головой она качает… Не ссы, бабка, ищо не так у нас закачаешь…
Продолжения Анна не расслышала – а если и расслышала, ушам не поверила: разве можно такое представить, чтобы всякое хулиганье – и не где-нибудь в темном углу или в подворотне, а средь бела дня, на проспекте, в присутствии двоих полицейских – угрожало форменной расправой, ей – женщине, учителю, наконец, матери! – притом в таких гнусных выражениях, которых Анна за всю свою жизнь не слыхивала. Хотя и знала отдельные слова.
Но и этих отдельных слов хватило, чтобы осознать: до какой – и слóва-то не подберешь – ничтожности докатилось нынешнее школьное воспитание; раньше какая-никакая, а управа была; с такими не рассусоливали: сызмальства, с младых ногтей. До первого случая, после которого ставили на учет в детской комнате милиции: не умеешь себя вести – заставим, а нет – отправляйся в колонию…
От учительских возмущенных мыслей ее отвлек мерный голос:
– Пр-роходите, пр-роходите, гр-ражданка! Не мешайте пр-роходу гр-раждан. – Полицейский, тот, что постарше (его молодой напарник переминался в сторонке, теребя наручники, висящие на поясе), перекатывал рокочущие согласные, строго охраняя права невидимых, но от этого не менее многочисленных прохожих, для которых Анна стала вроде как неодолимым препятствием; она и сама чувствовала: на нее уже оглядываются, глухо ропщут, недовольно качают головами: вот, дескать, мы – идем своей дорогой, не нарываясь на грубости. И ты иди.
Единодушное осуждение со стороны проходящих мимо граждан, на чьи права она покусилась, качнуло Аннину душу, грозя невосстановимым ущербом ее справедливой, преисполненной самых благих намерений душе. Покидая место событий, Анна смутно понимала: случилось что-то ужасное, непоправимое. Понять бы – что?
Только она попыталась сосредоточиться (возвратиться в уютное, обжитое пространство, где каждому «почему?» соответствует простое и ясное «потому»), как поняла: что-то ей мешает… Правая туфля. Липнет, как в каком-нибудь жарком августе, когда дорожное покрытие успевает на прямом солнце расплавиться, и ты идешь, вдыхая запах резиновых покрышек. «Да каких, – Анна одернула себя, – покрышек! Не покрышек, а подошв».
С другой стороны, такого в природе не бывает: либо обе подошвы липнут, либо ни одна, значит, дело в чем-то постороннем. Анна вывернула правую туфлю подошвой наружу и обнаружила прилипшую к подметке жвачку, которую надо соскрести немедленно, пока окончательно не въелась. Представив, как она будет это соскабливать: без перчаток, голыми руками, – Анна брезгливо сморщилась:
– Фу!
– Прекрасно вас понимаю. Докатились. Воистину докатились.
Анна обернулась и увидела интеллигентную женщину. В темно-сером плаще, с аккуратным шарфиком. Словом, ленинградку – немолодую, приблизительно ее лет. Откуда эта женщина появилась, Анна не заметила. Но когда к тебе обращаются с сочувствием, невежливо молчать.
– И не говорите! Всё вокруг загадили.
– Загадили, именно загадили, – женщина охотно поддержала. – В наше время, согласитесь, всякое бывало, но чтоб такое…
Тут, подтягивая сползающий чулок, Анна заметила дырку на пятке и расстроилась: ведь только сегодня утром надела новые.
– И раньше-то с мозгами не шибко… А нынче, – интеллигентная женщина понизила голос до полушепота, – после Крыма… Беда.
Анна не поняла: при чем здесь Крым, какое отношение он имеет к прилипшей жвачке; а с другой стороны, Крым – такое важное событие, на фоне которого любое недостойное поведение (даже жвачка – казалось бы, мелочь, – но разве трудно дойти до урны!) выглядит особенно выпукло.
– У вас, – радуясь наметившемуся взаимопониманию, ее собеседница перешла на полный голос, – прошу прощения, сигаретки не найдется?
Анна на мгновение задумалась.
– Простите, я не курю.
– Я вообще-то тоже. Два года как бросила… Но когда такое происходит… – Женщина скосила глаза на хулиганов. – Ужас. Кошмар. Волком выть хочется… Все равно, большое вам спасибо! Приятно, знаете ли, встретить незнакомого человека, который поймет тебя с полуслова.
– И вам всего самого доброго, – Анна ответила искренне. Ведь и вправду приятно, что есть еще интеллигентные люди, готовые посочувствовать, а в случае чего и помочь. Грешным делом, она даже пожалела, что не курит. А как было бы славно! Угостить сигаретой такую милую во всех отношениях женщину. Ответить добром на добро.
От простой человеческой доброты даже воздух, казалось, очистился; по крайней мере, больше не вонял резиной. Послевкусие, однако, осталось: будто сунули ей в рот чужую изжеванную жвачку; дома Анна первым делом вычистила тщательно зубы и прополоскала рот специальным мятным средством, которым пользуется мамочка.
Относительный мир в ее растревоженную душу вернула младшая подруга. Выслушав нелепую историю про «сафари» (ближе к вечеру Анна не удержалась и позвонила), Светлана не придала ей особого значения. Сказала, что в интернете полным-полно подобной дряни. Такого, уроды, понапишут, что хоть стой, хоть падай.
V
То, что бабка и впрямь сбрендила, он понял далеко не сразу. Какое-то время ему казалось – это она так, играет; верней, переигрывает: то плачет, то смеется, шевелит сухими, как веточки, пальцами – наблюдая за этой пантомимой, он морщился: тоже мне, актриса погорелого театра.
А потом сообразил: для дела, стремительно набирающего обороты, так-то даже лучше. Даже у него, вроде бы знающего что к чему, точно наждаком подирало кожу, когда бабка – посередь рассказа о неведомой сестре Тонечке – менялась вдруг в лице и, уставясь в гундящий про фашистов и их приспешников телик (ни хрена не различая, кто там и что), срывалась в крик, царапала (чуть ли не до крови) щеки и верещала про каких-то, хрен знает, людей, которых сейчас (он думал: ага, прям вот сейчас) загонят кого куда – кого в бараки, а кого и в овраги, чтобы заживо сжигать или расстреливать; да не каких-то там неизвестных, чужих, а ее родителей с братиком Миколкой. Он думал: эй, да ты сама одной ногой в могиле – какие там родители, а тем более живые, которых можно сжечь или, типа, расстрелять…
Думал – и молчал. Его дело – записать и немедленно выложить. Вернее, наложить. Бабкины безумные россказни – на реальные события, которые развиваются на востоке Украины. На фоне бабкиных заполошных криков они гляделись особенно занятно. И, чего уж греха таить, гомерически смешно.
В результате в сухом остатке: без малого миллион просмотров за неделю – если так пойдет и дальше…
То, что раскрутке его портала активно способствуют тролли, напрягало, но не слишком (он думал: до чего же, по ходу, беспокойные! – их яростное, а на деле довольно-таки унылое тявканье он, прошаренный пользователь, опознавал на раз), – да и какая, к хренам собачьим, разница, если каждый проплаченный набег приводит к росту посещений. Первое время он еще пытался уловить суть развернувшейся полемики, пока не убедился: уроды все. И одни, наезжающие на укрофашистов с их друзьями-америкосами; и другие – типа, либералы: эти-то, чего ни коснись, – против. Презрительно усмехаясь, он подбадривал их всех одинаково: давайте, ребятушки, старайтесь, вострите неуемные перья (про перья – это так, ради красного словца: все, и острые, и убогие, перья остались в СССР), и – не светясь, ясен пень, в Сети – лайкал направо и налево, опасаясь одного: спада активности.
Что действительно напрягало: застряв на подходе к миллиону, выше почему-то не шло. Будь у него такая возможность, подкрутил бы счетчик. Но к фирмам, которые занимаются такого рода забавными промыслами, без наличности не сунешься. Короче – снова упиралось в проклятые деньги, достала всеобщая продажность.
Касательно самих событий. Он не заморачивался, кто начал первым, а кто продолжил – регулярные украинские формирования, за которыми маячили какие-то местные олигархи-толстосумы, или храбрые жители мятежных провинций (тут-то ясно, кто маячил) со всеми своими фишками, включая оружие, купленное в ближайшем военторге, где, а чо, продаются образцы самой что ни на есть современной техники; закусывая от смеха губу, он думал: ага, рекламные, раньше на витрине стояли.
Тролли именовали их повстанцами. Интернет-либералы – «трактористами-шахтерами», иногда с хештегом, но чаще в иронических кавычках. Короче, вся эта словесная мишура, равно как и ленточки – не то георгиевские, не то гвардейские (которыми все вокруг повязываются как подорванные), – лично у него не вызывали никаких эмоций. Ленточку он не повязывал из принципа: претило все общее, совместное – пусть бараны участвуют, недоумки, которые (каждый по отдельности) ничего из себя не представляют. Во всяком случае, «наследником Великой Победы, благодарным деду», он себя не чувствовал – победили, и молодцы. А уж это: #можемповторить – блин, повторяйте, если можете. Но я-то, будущий повелитель вещей, при чем?
Однажды – чисто ради интереса – спросил, типа, поинтересовался: а дед, он чо делал-то в войну? – лучше бы молчал: бабка чуть из кресла не выкинулась, заголосила: какой такой дед, не знаю никакого деда, одни, одни мы с сестрой – с Тонечкой. Хорошо, мать не слышала, проела бы плешь.
Из Москвы начальник вернулся угрюмый и без подарков. Ни торта к общему столу, ни дешевых безделушек, которые в ознаменование выгодной сделки он торжественно раздавал сотрудникам (с тех пор как в начале девяностых, осваивая новые рыночные отношения, прочел в американском пособии по бизнесу, что даже малые подношения, если сделаны от сердца, создают внутри рабочего коллектива атмосферу взаимного доверия и продуктивной доброты). Его сердечными дарами полагалось восхищаться, и хотя через месяц-другой все эти, как он их называл, приятные мелочи – фарфоровые фигурки, ножички для бумаги, наборы открыток или почтовой бумаги, – прожив недолгую жизнь на офисных столах, набравшись пыли, перебирались с глаз долой в нижние ящики, за прерванной традицией все усмотрели какую-то смутную опасность.