Повелитель вещей — страница 32 из 53

Сейчас, когда покровы умолчания сорваны, Анна не боится встречных вопросов; если мать спросит: «Ну и чем же я ее загубила?» У нее готов зеркальный ответ: «Подумай. Догадайся сама».

Если мать не хочет признать своей вины, у дочери хватит твердости, чтобы свернуть эту вонючую тряпку – и выкинуть, как шелудивого щенка.

Анна разжимает пальцы. Замерев на мгновение, чехол падает на пол – бессильно, но не бесшумно. В его покорном падении улавливается посторонний звук. Анна нагибается, шарит в матерчатых складках. Рука нащупывает что-то плоское, завернутое в целлофановый пакетик.

Ей совсем не обязательно его разворачивать. Она и так знает, что там, внутри.


Боль, кравшаяся за ним по пятам, пока он, зажав под мышкой планшет, поднимался по лестнице, разрешилась прицельным выстрелом в голову. Он остановился, гримасничая, шумно втягивая воздух; не зная, как с этим совладать, стал тереть затылок. Не ожидая столь энергичного отпора, боль разжала хватку и обратилась в подобие стерженька, застрявшего где-то в глубине, в черепной коробке, – он выдохнул: с этим уже можно жить.

Плохо то, что жить совсем не хотелось. Ужинать, сидеть за столом – мать наверняка начнет прикапываться, полезет с вопросами: где был, когда пришел? Ты застал бабушку? Бабушка ничего не говорила?

Заранее держа обиду на мать, он думал: «Губу раскатала, все ей расскажи».

Мать, гремя ведром, ходила мимо его двери; шаркала шваброй; то включала, то выключала воду; прислушиваясь к шуму струи, он пытался понять: открыла или не открыла? Имея в виду огромный створчатый шкаф, в котором бабка хранила свои деньги. Всякий раз, когда мать проходила мимо, он чувствовал холод под ложечкой, похожий на разыгравшийся аппетит.

Ужасно хотелось есть. Все равно что – лишь бы погорячее: котлеты – прямо с плиты, со сковородки; картошку, пропитанную еще шкворчащим, раскаленным маслом.

Он подкрался к двери на цыпочках и выглянул в коридор в надежде, что мать про него вспомнит, пожалеет; скажет: пойдем поужинаем.

Ужином не пахло.

Растравляя обиду, подумал: «При бабке все небось бы бросила, бабка так бы на нее рявкнула!» – сейчас, вспоминая бабку, он видел ее не слабой, больной, обессиленной, а единственной заступницей, при которой мать не смела морить его голодом, и все яснее осознавая, чего лишился с бабкиной смертью: за бабкой как за каменной стеной.

– Да что она там – ведьма старая! – Выходя из комнаты, нарочно хлопнул дверью, одновременно убедившись, что титул, принадлежащий бабке, к матери не приклеивается. – И черт с ней! Сам сварю. Или лучше пожарю. Жареные макароны вкуснее…

Пошарив в кухонном шкафчике, обнаружил непочатую пачку, на которой значилось время варки: десять минут. А жарить? Видимо, дольше.

Поставил сковородку на огонь – плеснул из бутылки подсолнечного масла, наломал на мелкие кусочки (целые в сковородку не влезут), добавил щепотку соли. Вооружился деревянной лопаткой и приготовился мешать.

Между тем творилось что-то неладное. Макароны, которые должны мягчеть и набухать, наоборот, коричневели. Он подумал, что не угадал с огнем: слишком сильный, надо убавить, – подкрутил горелку и снова стал шевелить и помешивать, стараясь не обращать внимания на запах гари, заволакивающий кухню.

Тукаясь друг о дружку, коричневатые обломки издавали сухие, трескучие, несъедобные звуки. Он схватился за бутылку, и долил масла (в кипящем-то масле сварятся), и прибавил огня. Против его ожиданий противный треск только усилился – он решил, что надо долить воды. Лучше не сырой, а кипяченой. Из чайника. Поднял чайник за дужку, наклонил над сковородкой… что-то вспыхнуло, заплясало, разлетелось огненными брызгами. Он успел крикнуть: «Мама!» – и отпрянуть.

Но и так, сквозь прижмуренные веки, видел облако огня; оно разрасталось вверх и вширь, уже зарясь на беззащитную занавеску, – и наверняка бы ее пожрало, если бы не мать.

Глядя, как она голой рукой, решительно и ловко, бросает обезумевшую сковороду в мойку, он ею гордился. Но недолго, пока мать все не испортила, начала квохтать:

– Ах, да что ты, да как ты…

Он буркнул:

– Нормально, – и ушел к себе, оставив ее разбираться с последствиями своей неудачи, в которой, уж если на то пошло, он нисколько не виноват – виновата она сама. Не приготовила ужин.

Теперь, когда первый испуг прошел, он чувствует жжение на щеках: «Ну, сейчас начнет нудить, попрекать загубленной сковородкой; будто сковородка важнее человека…» – не признаваясь себе, что имеет в виду не сковородку, а деньги, которые он украл у бабки, подменил на резаную бумагу.

Жжение не проходит – уже не только щеки, но и лоб; он ощупывает лицо, пытаясь определить масштабы разрушений, наверняка останутся отметины, как рубцы от прыщей: столько лет страдал, пока не избавился. А все потому, что давил и чесал.

«Только не чесать» – приказание из тех, которые легче отдать, чем исполнить. На всякий случай он заводит руки за спину, сцепляет в замок.

Сидит, затаившись в темноте, как в крепости, даже чувствуя каменные своды, низкие, давящие на голову. Тупая боль возвращается – будто снова тюкнули по затылку. Есть проверенное средство. Он торопливо раздевается, залезает под одеяло и дает волю рукам.

Волны, накатывая волна за волной, охаживают его одинокий берег, размывая контуры крепости, возведенной его стыдом и страхом из горячего, податливого песка; крепость дрожит и расплывается. Он плывет короткими энергичными саженками, держа курс на маяк, вспыхивающий где-то там, в отдалении. Оттягивая восхитительный, острый, уже подступающий миг, когда крепостные стены рухнут… Прежде чем этот миг наступит, он замирает на мгновение – оборачивается, смотрит в сторону берега и видит женское лицо. Это тем более удивительно, что раньше, уходя в открытое море, он видел женщин во всех воображаемых подробностях, кроме лиц.


Спустя год, когда первая череда его мытарств завершилась, он уверил себя, что именно тогда – впервые и с убедительной ясностью – увидел лицо своей будущей жены.


За эти три дня, которые ее мать, став неодушевленной вещью, провела в руках санитаров, Анна успела сделать все, что необходимо и полагается. Оформила похоронные документы – в ожидании обещанной компенсации они лежат в прозрачной папке, там же, где и чеки. Выяснила вопрос с захоронением: оказалось, что в отсутствие родственной могилы урну с прахом можно поместить в колумбарий. Женщина-служащая ей все объяснила: оплáтите, когда приедете забирать урну, до сорока дней прах хранится бесплатно; потом вздохнула и добавила: «К вам это, разумеется, не относится. А я уж тут насмотрелась, не поверите, какие бывают родственники – сожгут бабушку, и ищи их свищи». – «Боже мой! – Анна ахнула. – И что же?..» – «С прахом? Не беспокойтесь, на земле не оставят. Через год оформят как невостребованный, в общей могиле захоронят. Для этого выделено специальное место, называется “Поле памяти”».

Укоризненно покачав головой в осуждение безответственных родственников, Анна вышла из похоронной конторы и отправилась на вещевой рынок за новым платьем (церковная женщина, к чьим словам Анна в эти дни прислушивается, настоятельно советовала облачать новопреставленных во все новое – совет как нельзя к месту: ведь если не считать пары ночнушек и халата, все мамочкины вещи заперты в шкафу).

Бродя между корпусов Апраксина двора, Анна изумлялась тому, что за прошедшие двадцать лет здесь ничего не изменилось: те же девицы на цветных плакатах; те же зазывные надписи, приглашающие на распродажи; тот же битый, весь в рытвинах асфальт; те же самые покупатели. Словно открыв невидимую дверь, она вошла в свое тревожное прошлое. Но сейчас оно казалось уютным, безопасным. Здесь и она сама, и ее мысли были кстати — когда, перебирая штапельные платья, прикидывая их размеры на глазок, она искала что-нибудь нарядное, «на выход», и в то же время не маркое, лучше в мелкий цветочек, которое мамочка, где бы она потом ни оказалась, сможет надевать «на каждый день».

Передавая узелок санитару, Анна договорилась с ним о дополнительных услугах, кстати сказать, вставших ей в копеечку, – если бы не ожидаемый приезд родственников, она бы еще подумала, стóит оно того или не стóит; конечно, стóит: кто их, этих новоявленных родственников, знает; вслух, может, и не скажут, а про себя осудят, оговорят.

Домой она возвращается с приятной мыслью: все, что сделано, – сделано хорошо и правильно. Не хуже, чем у людей.

Теперь пришло время для звонка. Боясь нарваться на грубость, Анна, сколько могла, его оттягивала, на всякий случай даже заготовила подходящую фразу: «О дате похорон будет объявлено дополнительно», – которой, если что-то пойдет не так, можно закончить разговор. И больше не звонить.

Чтобы покончить с неприятным (от чего зависят все дальнейшие приготовления: лишние спальные места; поминальный стол: одно дело – если сядут по-домашнему, с Павликом, другое – с москвичами, наверняка привыкли жить на широкую ногу, тут простым обедом не обойдешься, хочешь не хочешь, придется разориться на твердокопченую колбасу или даже икру), Анна снимает телефонную трубку. Набирает московский номер: восьмерка, код города…

Убедившись, что любезный жилец, к которому она обращалась за помощью, ничего не перепутал, – на другом конце провода не чужие люди, а мамочкина племянница, о существовании которой Анна до этой минуты не подозревала, – торопливо очерчивает ситуацию. На всякий случай добавляет, что звонит не от себя, а выполняя волю покойной. И замолкает: ждет, какая последует реакция.

Самая сочувственная. Двоюродная сестра (кстати сказать, тезка ее покойной матери) заверяет Анну в том, что непременно приедет, собственно, давно хотела приехать, чтобы наконец познакомиться, – жаль, что по такому горькому поводу; ее мать, Аннина родная тетка, умершая прошлой зимой, много ей рассказывала, – даже не верится, что все это было; было, и быльем поросло; и что она рада, да просто счастлива, что ленинградская сестра нашлась и позвонила…