Анна покачала головой: не знаю.
«Этим несправедливым решением сестра ее спасла. От того, что страшнее голода…»
Ночью она слишком устала и ослабла, чтобы спросить: что может быть страшнее голода? Сейчас, когда, проснувшись раньше всех, Анна выходит в кухню, она отвечает сама себе: ни-че-го.
Для нее это даже не ответ, а истина, не требующая доказательств. Порукой тому ее жизнь между кухней и материной комнатой, их трудные, порой мучительно трудные разговоры, сердцевиной которых всегда была еда: супы, подернутые тонкой пленкой расплавленного жира, заправленные то капустой, то картошкой, а то и фасолью, извлеченной из железных, выщербленных консервным ножом по краю банок. Из котлет и биточков, налепленных ее руками, можно составить гору. Анна стоит у подножия, задрав голову: кто она рядом с этой горой? – муравей.
От вершины вниз, подобно лаве, сходят густыми волнами разнообразные гарниры. Горячие, прямо с плиты, свежеприготовленные – не дай бог, с вечера. От овощных пюре, взбитых без комочков, да не ложкой, а проверенным в деле венчиком, до разваренных макаронных изделий (материнское беззубое требование: не менее тридцати минут в кипящей воде). Тонкие, круглые в разрезе спагетти; и такие же точно, только плоские, похожие на лап-шу; скромная, как Аннина душа, вермишель; а вот, для разнообразия, фигурная: все эти бантики, звездочки, спиральки – вплоть до самых дорогих и питательных «птичьих гнезд».
Анна – не учительница, а нерадивая ученица – судорожно листает учебник. В задаче, отмеченной макаронной звездочкой, спрашивается: сколько человеко-часов (человек – она; часы – время ее единственной неповторимой жизни) потрачено на то, чтобы, стоя у плиты, равномерно помешивать деревянной ложкой в пожелтевшей от времени кастрюле? Чтобы, не дай бог, не подтянуло, не пристало к эмалированному дну…
Мать, царствие ей небесное, металлических кастрюль не признавала; стоило только заикнуться, кричала: смерти моей дожидаешься! Ах, ну что ты такое, мамочка… Да уж знаю что! Греки такими пользовались. И все вымерли. (Анна помнит телевизионную передачу, в которой солидные, в костюмах и галстуках ученые рассуждали о причинах гибели древних цивилизаций.) Ну, во-первых, не все. И не греки, мамочка, а римляне. Они свинцовыми пользовались. Отстань, не морочь мне голову! Где это видано, чтобы кастрюли – из свинца.
Раньше Анна покорно это глотала – сейчас она теряет терпение: а что, мамочка, что, если не кастрюли?!
Прежде чем уйти за белые простыни, мать обливает глупую, недогадливую дочь презрением. Густым, как вчерашняя недопитая заварка.
Наскоро позавтракав (оказалось, она торопится на поезд), сестра достает из сумки кошелек:
– Это от меня и от мамы. Тете Насте. На похороны.
Что и говорить, деньги нужны. От ста без малого тысяч, которые мамочка завернула в целлофановый пакетик и спрятала в зазоре кресла, а Анна нашла, осталось всего ничего. Едва хватило, чтобы рассчитаться с ритуальной конторой…
Сестра настаивает, говорит:
– Бери, бери! Свои люди, не чужие… Не нами придумано, не нам отменять…
Анна прячет руку в карман: в последних словах ей слышится намек. Быть может, сестра имеет в виду старинный обычай, который предписывает дарить родным и близким что-нибудь из вещей покойного? Анна в этом не уверена, но сейчас, глядя на хрусткие бумажки, она радуется, что не растерялась. Со вчерашнего дня была начеку. На то и коллекция, отцовское наследство, чтобы хранить его в целости и сохранности. «Мамочка хранила, и я буду хранить».
Ей хочется сказать: я в деньгах не нуждаюсь (что правда; Анна думает: «Те, главные деньги, на которые я вправе рассчитывать, заперты в шифоньере. Рано или поздно открою и найду»), но она говорит:
– Ты и так потратилась. «Сапсан» – это же так дорого.
Хрустнув розоватыми бумажками, сестра кладет их в карман. Пожав плечами, отвечает сухо:
– Дорого. Зато удобно.
Никогда Анне не приходило в голову мерить свои поступки собственными удобствами. На первом плане у нее сын и мать. Поле Анниных привычек засеяно их удобствами. До сегодняшнего дня она этим гордилась. Но сейчас в словах сестры ей слышится осуждение. Искоса глядя на нее, Анна думает: «Зачем она так сказала?» Имела в виду, что Анна – плохая дочь? Или дурная мать? Странно слышать эти слова от женщины, чей сын живет в Милане… Нет, Анна его не осуждает, у каждого своя дорога, но на месте двоюродной сестры она не гордилась бы сыном-эмигрантом, изменившим матери-Родине.
Не дождавшись ответа, сестра выходит из кухни. Глядя ей вслед, Анна пожимает плечами: что должно твориться в голове у женщины, которая носит такие брюки, если вместо того чтобы задержаться хотя бы на пару дней, посетить очаги культуры (Эрмитаж или Русский музей, куда Анна сопроводила бы ее с радостью; заодно и сама бы приобщилась к признанным во всем мире сокровищам, к которым так давно не приобщалась; пожалуй, что со школьных лет), торопится, видите ли, на поезд.
Впрочем, Анна не из тех, кто закрывает перед родными двери.
– Ну, теперь дорогу знаешь. В любой день, мало ли, будет настроение. Мы с Павликом только рады. Погуляем по городу. В музей сходим.
Последнее Анна произносит с напором. Словно делает щедрый подарок: дарит право на реабилитацию. Чтобы себя реабилитировать, сестре достаточно сказать: в следующий раз – непременно; я-де и сама жалею, но так уж вышло. Сослаться на обстоятельства непреодолимой силы.
Аннин щедрый дар отвергнут: сестра кивает, но как-то машинально.
– Ты меня проводишь?
– Конечно, с удовольствием… – Анна отводит глаза, ощупывает карманы халата. – Не понимаю, куда я дела ключи?..
Связка ключей лежит на тумбочке. Под приглядом телефонной жабы. Анна их видит, сестра – нет.
– Но Павлик… Он же дома.
Анна молча идет к двери; делает вид, будто возится с неподатливым замком.
Таща за собой чемодан, сестра выходит на площадку. Анна думает: чем трюхаться пешком с чемоданом, могла бы вызвать такси: «Раз богатая такая!»
Сестра разводит руками, словно хочет обнять ее на прощание – Анна уклоняется. Собрав всю свою решимость, она говорит твердо:
– Никого она не боялась – тем более отца. Если хочешь знать, с детства мне твердила: твой отец…
Кому-то может показаться, будто Анна обо что-то споткнулась, – на самом деле она роется в ящичках памяти, где спрятаны драгоценные слова, которые ее мать говорила об отце. Но там пустота. Пахнущая чем-то застоявшимся, точно воздух в маленькой комнате, где заперты чужие люди. Много людей.
Затхлый воздух мешает сосредоточиться. Между тем двоюродная сестра ждет. Она стоит на лестничной площадке вполоборота к Анне и думает: «Сколько мне еще ждать! Я же спешу, тороплюсь на поезд», – но не уходит. Словно для нее это так же важно: чтó ее покойная тетка с самого детства твердила дочери. Словно за этим она и приезжала.
Чувствуя нетерпение сестры, Анна думает: «На ее месте я бы поспешила».
Наконец сестра перехватывает ручку чемодана другой рукой:
– Прости. Я правда очень тороплюсь…
Анна хочет сказать: спасибо, что приехала, – от меня и от мамочки. Но вместо слов благодарности у нее с губ срываются другие слова:
– Нет. Постой! Ты, наверное, думаешь, что она меня не любила? Это неправда. Моя мама… очень меня любила!
В глазах сестры вспыхивает неподдельное изумление:
– Я? – Она прикладывает руку к груди, к тому месту, где бьется сердце. – Нет-нет, ты ошибаешься…
С чувством исполненного дочернего долга Анна закрывает за нею дверь.
Что-то ей подсказывает: больше они с сестрой не увидятся. Но это не важно. Важно, что она нашла в себе силы – сказала главное. Теперь, когда сестра с этим согласилась, Анна и сама не сомневается: как можно не любить единственную дочь! «Просто мамочка не такая, как все. И любовь ее – особенная… Какое счастье, что я это понимаю…» Если сестра сомневается, тем хуже для нее.
Телефонная жаба дремлет у себя на тумбочке; рядом, на коврике, точно утлые лодчонки, прибитые к берегу, покачиваются чужие домашние тапочки. Анна не сразу понимает – чьи. Она подцепляет их двумя пальцами. Тапочки испускают слабый запах духов и пота – это неприятно: будто здесь, в ее доме, осталась сестрина плоть. Держа тапочки на отлете, Анна выходит на балкон. Пихает их в первую попавшуюся коробку. Вытирает руки о подол фартука. Смотрит вниз – за балконную ограду: сестры уже не видно – может быть, взяла такси?
Снизу, из парка, доносятся крики. Анна всматривается и видит знакомую картину: местные гопники, оседлав садовую скамейку, свистят и улюлюкают кому-то вслед. Слов не разобрать. Хотя какие слова можно ожидать от сорняков, выросших на задворках человеческого мира!
Гнев на сестру, с которым Анне никак не справиться, переходит на горе-родителей, пренебрегающих своими прямыми обязанностями: воспитанием детей. За годы учительства Анна таких навидалась. Что ни говори, а Павлику с нею повезло! Ему досталась преданная мать. Ответственная, живущая интересами сына. Да, ее мальчик ни в чем не знал отказа – но разве повернется язык назвать его никчемным сорняком…
Переступив через коробку, мешающую свободному проходу, Анна подходит к двери – той, что с балкона в Павликину комнату. Эта дверь приоткрыта. За дверью тишина. Ловя его сонное дыхание, Анна осторожно заглядывает: спит, лежит на кровати, накрывшись с головой. Анну подхватывает волна нежности: сын – единственное, что у нее осталось.
На столе рядом с погасшим монитором лежит его планшет. Увлекаемая высокой волной нежности, Анна думает: куплю ему новый. Пусть это будет от меня и от мамочки. Вот открою шифоньер, возьму деньги и куплю…
Приняв это важное решение, она выходит в коридор. Телефонная жаба замерла на тумбочке. Анна протягивает руку; берет ключи. На связке их три: один пластмассовый, круглый, как таблетка, – от железной двери в парадную; два – от входной.
Самое время поискать другой – четвертый… Но вместо того чтобы заняться поиском ключа, на который заперта ее щедрость (самый дорогой планшет), Анна садится на табуретку. Входную дверь обивали летом. Тем летом она заканчивала институт, дописывала диплом, сдавала госэкзамены; мамочка ей не докучала, жила на даче. Потом, в первый же приезд, устроила форменную выволочку. Надо было темным – как у соседей. Таким тол