Собираясь ущучить озорников – взяли моду, бегают по этажам, залепляют дверные глазки; залепят жвачкой, позвонят в дверь, а сами деру! – и след их, бессовестных, простыл, – Анна распахивает дверь, едва не пришибив парня в полицейской форме.
Голубоглазый полицейский смущается – шаркает ногой, перекладывает папку из руки в руку. Говорит:
– Откройте. Полиция, – и, видно, смутившись окончательно, надвигает поглубже на лоб фуражку с широким околышем, одергивает черную форму.
Анна стоит в дверях, не понимая, что еще кроме двери она должна открыть. И тут, к своему вящему облегчению, узнает в нем того самого участкового, который приходил, чтобы удостоверить мамочкину смерть.
– Вы… по поводу покойной?
– Какой покойной? – участковый вскидывает тонкие брови.
– А ее похоронили. – Вспомнив, что перед нею не абы кто, а должностное лицо, Анна уточняет: – Вчера.
– Здра-авствуйте, дорогая Анна Петровна! – Из-за полотна открытой двери выходит мужчина. Невысокий, крепкого телосложения, на вид лет сорок или тридцать пять. – Не узнаёте? – он качает головой укоризненно. – А ведь я у вас учился. Ваш, можно так сказать, ученик.
Под его укоризненным взглядом Анна чувствует неловкость: если судить по возрасту, этот незнакомец из тех ее возлюбленных «первенцев», в кого Анна Петровна вложила всю свою молодую душу.
Разумеется, она помнит – ведь она не просто их учила арифметике, русскому языку, чистописанию (ох уж это чистописание! – замысловатая вязь из крючочков и палочек, палочки следует писать с нажимом; крючочки – волосяной линией: нажим – волосяная; нажим – волосяная), – им, своим желторотым первенцам, птенцам, она читала вслух. Прежним, молодым, взволнованным голосом стихи своей незабвенной пионерской юности: Но мы еще дойдем до Ганга, но мы еще умрем в боях, чтоб от Японии до Англии сияла Родина моя, – и то сокровенное, от которого у нее всегда потели ладони: Но если он скажет: «Солги», – солги. Но если он скажет: «Убей», – убей.
Согретая нахлынувшими воспоминаниями, Анна словно воочию видит групповую фотографию, где они все вместе, целым классом. Среди них тот, в чье лицо она сейчас вглядывается. Напряженно, но безуспешно пытаясь уловить сходство. С годами люди меняются, и все же не до такой степени, чтобы вовсе не узнать…
Детские черты расплываются. Вместо лиц – маленькие фигурки, одетые в школьную форму. Безвестный фотограф, навсегда оставшийся за кадром, рассадил и расставил их в известном, принятом для таких торжественных случаев порядке. Как в какой-нибудь настольной игре, где мальчики носят серые костюмы, пошитые из дешевого, жестковатого на ощупь сукна. Мальчиковые костюмы перемежаются коричневыми девчачьими платьицами, поверх которых надеты белые крахмальные фартучки (впрочем, на старых черно-белых фотографиях все цвета выглядят оттенками серого).
Между тем мальчик-участковый шаг за шагом отступает к лестнице. В голубых глазах одно-единственное желание: исчезнуть. Робким жестом он кладет руку на перила.
– Свободен. – Аннин ученик бросает ему, не оборачиваясь.
Молодой участковый напряженно моргает. Его по-девчачьи длинные, густые ресницы, точь-в-точь как крылья бабочек: смыкаются, размыкаются – трепещут.
Указав пальцем на лестницу, Аннин ученик прерывает это не в меру затянувшееся трепетание.
Участковый спохватывается и устремляется вниз. Последней в пролете лестницы исчезает сизая полицейская фуражка. Проводив ее глазами, старший обращается к Анне:
– Вспомнили меня?
Анна кивает неуверенно: как бы то ни было, ей не хочется обижать человека, тем более своего ученика.
– А я ведь, Анна Петровна, к вам не просто так, а по делу. Скажу откровенно, щекотливому. Нет-нет, уверяю вас, страшного ничего не случилось. По крайней мере, пока.
Вопреки его словам, Анна, разумеется, встревожена. Однако не настолько, чтобы лишиться дара речи.
– А в чем, собственно?.. – Она вопрошает строгим голосом, одновременно жалея, что не помнит его имени. В воспитательном процессе имя ученика играет существенную роль: подчеркивает личную ответственность за происходящее, которую надо прививать сызмала, что называется, с младых ногтей; с другой стороны, вносит нотку доверительности – что также немаловажно.
– История длинная, – ее безымянный ученик вздыхает и тупит глаза. – Но если в двух словах, коротко… – он понижает голос, тем самым подчеркивая, что информация, коей он собирается поделиться, носит строго конфиденциальный характер. То, что он сейчас скажет, не предназначено для чужих ушей.
Ученик, доверившийся учителю, может быть спокоен: все останется между ними – учителем и учеником.
– Дело в том…
Анна слушает (сейчас она – само внимание) – и слышит тихие шаги.
Кто-то, кого она еще не видит, спускается с верхнего этажа.
Сперва в поле ее зрения возникают грязные, все в пятнах, кроссовки. За кроссовками – джинсы, тоже заляпанные, но, главное – не подшитые, а обрезанные: она явственно видит бахрому, которой заканчиваются обе штанины. Потом появляются руки – снизу, откуда Анна смотрит, эти руки кажутся слишком длинными. В одной, той, что ближе к стенке, покачивается мусорный мешок.
Анна наконец узнает парня, того самого, на которого грешила, волнуясь за сына. Он подходит к мусоропроводу. Откидывает верхнюю крышку, но вместо того, чтобы побыстрее кинуть туда мешок и захлопнуть, смотрит вниз, в черное жерло шахты. Интересно, что он там высматривает. Да и что можно высмотреть во тьме мусоропровода. Кроме разве что крыс. Нынче, Анна думает, крысы стали хитрые. В дневное время не шуруют…
Взрослый ученик хмурится. Анна его прекрасно понимает: в присутствии постороннего с доверительным разговором придется подождать.
Искоса поглядывая на парня, она сердится: «Да что ж такое! Стоит – и стоит. Прирос!»
– Может быть… – бывший ученик спрашивает робко, – вы позволите мне войти?
Анна укоряет себя: как же она раньше не догадалась! Освобождая ему дорогу, она делает широкий жест, означающий учительское, почти материнское радушие.
Прежде чем войти в квартиру, он бросает косой взгляд на постороннего; делает шаг и останавливается в дверях, вернее, между дверей: внешней, обитой новым светло-коричневым дерматином, и внутренней, крашенной белой эмалью, – во времена, когда эту дверь сюда навешивали, лакокрасочное покрытие было кипенно-белым; тронутое временем, оно отдает заметной желтизной.
– Должен вам сказать, дорогая Анна Петровна, вы прекрасно, замечательно выглядите, – бывший ученик говорит громко; от его мимолетной хмурости не осталось и следа. – Годы вас не берут! О моей маме, увы, такого не скажешь. – Он разводит руками, сколько позволяет пространство, где он сейчас пребывает (справа – глухая стена; слева – деревянные навесные полки, заставленные пыльными банками с вареньем, которое Анна варит и закручивает на зиму. Долгую, ленинградскую – антипод короткого ленинградского лета: не успеешь оглянуться, снова зима). – Вы помните мою маму? – Он смотрит взыскующе.
Анна рассеянно кивает. Ее мысли заняты тем, как бы половчее протиснуться и запереть дерматиновую дверь. Тем самым оставить с носом навязчивого парня: явился невесть откуда, живет без году неделя – возомнил себя… кем он себя возомнил?
– Любопытный у вас сосед, – бывший ученик хмурится, будто помечает что-то для себя.
Анна снова кивает. На этот раз с готовностью.
Странный парень, одетый в бахромчатые джинсы, смотрит на нее с горестным сожалением – будто знает нечто такое, что невозможно объяснить…
Бросив на него сердитый взгляд, Анна закрывает дверь.
– Мы, – бывший ученик смотрит на телефонную жабу, – мы, Анна Петровна, люди не чужие. Потому скажу прямо: речь о вашем сыне…
Все дальнейшее Анна слышит как в тумане. Про какой-то портал, где Павлик размещает какие-то ролики (ей представляется магазинная витрина – ее сын раскладывает спортивные товары), мягко говоря, странные, а если прямо – издевательские, глумится над Великой Победой, которую наши деды и прадеды одержали, сражаясь с фашизмом.
Глядя на нее укоризненно, он добавляет:
– Не на жизнь, а на смерть.
– На смерть? Да-да, на смерть… Я не понимаю. – Анна складывает на груди руки. – Моя мама…
– Вот именно. Ваша мама. Кстати, примите мои искренние, глубочайшие сожаления в связи с постигшей вас тяжелой утратой. – Принося слова соболезнования, он стрижет глазами по стенам, словно ищет следы невосполнимой утраты.
Забыв поблагодарить, Анна продолжает растерянно:
– Моя мама блокадница. Павлик интересовался историей.
– Вот именно! Запишет бабушкин рассказ и выложит. Между нами говоря, обхохочешься. – Ученик крутит головой восхищенно. – Талантливый шельмец!
Анна берет наконец себя в руки:
– Нет. Все равно не понимаю. В чем же издевательство?
– Если позволите, я вам покажу. Но для этого… – ученик сгоняет с губ гримасу восхищения, – нужен доступ к его компьютеру. С вашего разрешения, я разуюсь… – Он делает неприметное движение, будто собирается нагнуться.
– Нет-нет, не надо разуваться! – Анна отчего-то пугается.
Ученик выпрямляет спину, зачем-то отряхивает руки.
– Да, вот еще. – Он смотрит ей в глаза: – Ваш сын что-нибудь говорил про Крым?
– Про Крым… – Анна добросовестно вспоминает, но не может вспомнить.
– Ну да бог с ним, с Крымом! Крым вернулся в родную гавань. – Пропустив ее вперед, он заходит в комнату и бегло осматривается. – Чего не скажешь о вашем Павлике. Ваш сын… Разумеется, я говорю образно, дрейфует прямо в противоположную сторону. Скажу прямо. Ваш мальчик запутался. С молодыми это случается. Да вы и сами лучше моего знаете!
В наступившей тишине Анна слышит стук своего сердца. Материнское сердце не обмануло. Ее сын, ее мальчик… Да-да, она думает, конечно, запутался, попал под влияние. Она, ответственная мать, даже знает чье – странного парня, который явился невесть откуда. Можно сказать, свалился им на голову. Нет, она не против новоселов, тем более ленинградцев, улучшающих свои жилищные условия. Но этот… Явно из