Анна смотрит, набираясь решимости. Напоследок, прежде чем мамочка окончательно исчезнет, она, всегда покорная дочь, имеет право задать один вопрос. Мать обязана ответить: чего, чего она добивалась, терзая свою единственную любимую дочь?
Мать усмехается: единственную – да, но с чего ты взяла, что любимую?
Ну как же, мамочка! В детстве, когда мы вдвоем ходили в баню, вспомни, прежде чем усадить меня в чужую грязную шайку, ты обдавала ее крутым кипятком… Разумеется, обдавала! Только этого не хватало! Подцепить какую-нибудь пакость, заразу… А по утрам – по утрам ты меня причесывала – больно, но я терпела, я знала, это не со зла, а потому что тонкие волосы. Вплетала ленточки в косы… Ну уж, косы! Вот у меня – да, была коса, а у тебя – призрак матери хихикает – мышиные хвостики… Ладно, Анна готова согласиться, хвостики так хвостики. Вспомни, как ты мазала мои коленки зеленкой, а потом дула на ссадины, чтобы унять боль…
Призрак матери, стоящий в зеркале, молчит, словно набрав жидкой амальгамы в рот. Анна приглаживает волосы – мамочка отвечает ей тем же жестом. Со стороны дочери этот жест означает смирение. А со стороны матери?
– Помнишь, когда ты еще работала в школе, у тебя была умная приятельница…
Анна с готовностью подсказывает:
– Наталья.
Мать надменно вскидывает брови:
– Думаешь, мне есть дело до того, как ее звали?
– Я, мамочка, думаю о Павлике…
Пропустив ее слова, мать как ни в чем не бывало продолжает:
– Ты ведь тоже не помнишь имен.
– Как же, мамочка! Я помню.
– Ах, помнишь! Тогда скажи, как зовут твоего бывшего ученика?
В уме Анна перебирает имена: Ваня, Володя… Гоша…
– Я вспомнила! Сережа.
– Вот ты и ошиблась! – Глаза матери вспыхивают – и в то же мгновение гаснут. – В этом отношении ты пошла в отца. Я ж тебе говорила, твой отец не помнил имен. Ни имен, ни лиц… Не ври! – Мать хмурится, сводит брови к переносице. – Я все тебе говорила. Ты сама виновата – не пожелала меня услышать…
Анна покорно кивает: если мамочка считает, что во всем виновата дочь, ей, дочери, не привыкать. Но сегодня – да, сегодня она обязана помочь, подсказать, что же ей теперь делать, где искать своего исчезнувшего мальчика?..
– Вспомни, чтó говорила твоя приятельница…
Анна в задумчивости нагибается. Поднимает с пола белую простыню.
Простыня дрожит, ежится… Голос матери почти не слышен. Если бы даже и хотела, уже не в силах помочь.
Тем не менее Анна рада и такой подсказке, означающей, что мамочка не ушла из ее жизни, не сняла с себя ответственность за судьбу единственного внука.
В ней вновь вспыхивает лучик надежды.
– Да-да. Сейчас… Я немного подумаю и вспомню…
Она садится на табуретку, сжимает пальцами виски.
Что, что ей говорила Наталья? Первое, что всплывает в памяти: лампа с ангелом. «Нет, – Анна отгоняет попавшееся под руку воспоминание. – Ангел ни при чем». Там что-то другое – важное. Может быть, про идеальные семьи? В которых мать заботится о ребенке. А отец? Обеспечивает семью материально… И потом, когда ребенок вырастает, дает ему путевку в жизнь…
Анна горько усмехается: к ней, к ее семье это не имеет отношения.
Но что, что же тогда имеет?
Если ей не изменяет память, Павлик упомянул про какую-то игру. Вряд ли он имел в виду настольную – нет, настольными играми ее сын увлекался в детстве. «Значит, – она наконец догадывается, – подвижную». В какие играют во дворе…
Когда Анна – стремглав, как была в тапочках, – кинулась вниз по лестнице, было еще светло. Но пока она, поминутно оглядываясь и поводя лучиком надежды, обегает двор и ближайшие к дому окрестности, ей на плечи ложится сумрак, мало-помалу перетекающий во мглу – не то чтобы беспросветную, слава богу, она не в лесу, а в городе, под защитой коммунальных служб, неусыпно следящих за тем, чтобы повсюду горели фонари.
В помощь фонарям – тонкий лучик надежды, которым Анна упирается в парковую ограду. Маленький Павлик боялся за нее заступать.
На мгновение Анне представляется, будто он снова маленький, здесь, рядом, – кажется, протяни руку и коснешься его светло-русых шелковистых волос. Анну захлестывает волна нежности: будь ее воля, она осталась бы там, в далеком прошлом, где она его единственная защита от всех превратностей жизни, которые ему предстоят.
Погружению в сладостное прошлое мешает рас-катистый смех, перемежаемый неразборчивыми выкриками. Вглядевшись, Анна различает веселую беззаботную компанию: парни и девушки собрались в парке, за оградой, чтобы – как это водится у молодежи – посмеяться и вволю поболтать.
В их дружной оживленной многоголосице солирует мальчишеский голос – нетвердый, но в то же время рассудительный. Анна не прочь принять его за голос сына. Ее мальчик вырос и примкнул к компании сверстников – все лучше, чем сидеть дома или якшаться с подозрительным парнем: такая нежелательная дружба не доводит до добра.
Положившись на то, что подсказывает ей материнское сердце, Анна хочет окликнуть сына, но вовремя спохватывается: а вдруг эти новые друзья станут дразнить его маменькиным сынком и хлюпиком? Дети бывают такими жестокими – ей ли, учительнице с многолетним стажем, этого не знать.
Чтобы не подвести своего мальчика – и в то же время убедиться, что с Павликом не случилось ничего дурного, – она не станет его окликать. Только пройдет мимо…
С этой мыслью, обогнув парк, Анна углубляется в пустынную аллею; дойдя до скамейки, занятой веселой компанией, останавливается немного поодаль, вглядываясь в тьму, но не вступая в желтоватый окоём, обозначенный колеблющимся светом фонаря.
Тот, кого она, стоя за оградой, приняла за Павлика, сидит, вольготно раскинувшись. Заметив Анну, он смолкает на полуслове, коротким прицельным щелчком посылает недокуренную сигарету в урну (описав ленивую траекторию, непогашенный окурок приземляется, не долетев) – и встает.
Анна видит его лицо. В свете фонаря оно кажется плоским и широким – приплюснутым. Глаза, утопленные в скулах, смотрят на нее пристально, будто ощупывают. Обращаясь к компании, он что-то цедит сквозь зубы, кривя растянутый, похожий на рыбий рот.
Под острым, леденящим душу взглядом Аннина душа обрывается – но вместо того чтобы бежать, она делает шаг ему навстречу: безотчетно, словно он, холодный человек-рыба, перекусил тонкую ниточку, которой ее живая, робкая душа крепится к телу, перехватил безвольно свисающий кончик и тянет к себе – туда, где она непременно задохнется, наглотавшись стоячей воды.
Бледные губы склабятся, собираясь в довольную усмешку: по всему видно, что ему нравится ее жалкий, неподдельный страх. Зажмурив глаза, Анна думает: сейчас, сейчас он подойдет и до меня дотронется… От этой гадливой мысли ее бросает в жар.
Но он не подходит – стоит, шевеля широкими, словно вывернутыми наружу ноздрями. Будто дышит ее страхом, как запахом крови, которая сочится из раны, нанесенной Павликом; кровь падает на землю полновесными каплями – этого уже не скрыть.
Голос ее крови нашептывает: перед нею враг, лютый и жестокий; она должна собраться, мобилизовать последние силы, чтобы не даться в лапы безжалостному злу. Голос крови ударяет ей в голову: в его могучем направленном ударе собран весь букет несправедливостей, с которыми Анна сталкивалась в своей жизни, – словно это не память, а ее кровь, струясь по венам и артериям, трудолюбиво и усердно собирала букет, составленный из незаслуженных обид, складывала их одну к одной – как цветок к цветку. Этим колким сухим букетом – Анна сжимает его в руке, держит на отлете – она отхлещет эту злобную тварь по щекам, по наглой рыбьей морде.
Сейчас она не тень, на которую волен наступить всякий, кто захочет. Она – человек, сотканный из плоти из крови. Впервые в жизни ей не требуется посторонняя помощь, чтобы дать отпор наглецу.
Уловив в стоячей воде посторонний запах, сухой и острый, ее враг поводит носом. Прежде он с таким не сталкивался; даже не знает, с чем такое едят. Его приплюснутые ноздри трепещут. Пряча жалкую растерянность за кривой ухмылкой, он покачивает бедрами, оттягивая момент броска.
Стая, собравшаяся у него за спиной, глухо ворчит и ропщет. Анна слышит невнятный гул, несущий смутную угрозу. На кого эта угроза направлена: на нее или на него?
В отличие от Анны, он, вожак, знает на кого.
– Чо, думала, не узнаем? Не узнаем тебя – да?.. – Судорожным круговым движением, взвинчивая себя, он поддергивает брюки.
Гул, исходящий от стаи, сменяется довольным урчанием. Погружаясь по локти в кипящее варево, вожак бросает им куски бараньей туши – разделанной и разваренной:
– У-у-у! Шлюха дешевая. Всех на районе обслужила. И хачиков, и чурок.
Жирные куски исходят смачным, таким аппетитным соком – стая рвет их зубами, глотает не разжевывая, деловито облизываясь и скалясь.
Анна видит их глаза – сияющие, неутолимые: они предвкушают удовольствие.
Вперед выходят девочки. Нежные лица, покрытые жирным слоем косметики, производят на Анну отталкивающее впечатление. Будь они ее ученицами, она выгнала бы их из класса. С приказом: смыть.
Остановившись в двух шагах от Анны, они моргают слипшимися ресницами – такими длинными, будто это не ресницы, а крылья ночных бабочек, располосованные чьей-то злой, жестокой рукой.
В желтом свете фонаря их веки, обезображенные краской, кажутся темно-синими. Девочки похожи на утопленниц. Аннино отзывчивое сердце трепещет от жалости: они – запущенные дети. Но дети не виноваты. Виноваты взрослые. Не привили элементарных правил общежития; не объяснили, где добро, а где зло.
Дети – пластичный материал; детская психика сродни пластилину. До ребячьего сердца достучаться непросто. Но Анна готова попробовать – даже сейчас, в этих трудных обстоятельствах, когда ее застали врасплох.
Девочки, подступая вплотную, берут ее в плотное кольцо. Стоят, разглядывая Анну с каким-то мрачным, но живым интересом. Будто она ядовитое насекомое, которое надо уничтожить. Они хихикают и переглядываются, преодолевая страх.