Повелитель вещей — страница 48 из 53

На другое утро они чуточку посветлели – утешая себя тем, что еще немного и как-нибудь сами собою рассосутся, Анна спустила ноги с кровати и стала дожидаться завтрака, гадая, какая сегодня будет каша: хорошо, если гречка. И тут оно опять вспыхнуло. Но не как вчера – темным, коричневым, а ярким, лучистым – зеленым; густая пелена слез – и снова эти яркие вспышки. Анна испугалась и пожаловалась врачам.

Собственно, с этого и началось счастливое время – самое счастливое в ее жизни, когда Анна чувствовала себя драгоценной вещью – венцом дорогой коллекции (неизвестно кем составленной и перешедшей по наследству тоже невесть кому). И вот точно хрупкую фарфоровую вазу ее снова несут на носилках; подкладывают под спину подушку, передают из рук в руки – и помещают в просторную светлую палату, где лежат еще две женщины: одна, та, что помоложе, с белой марлевой повязкой; другая хоть и без повязки на лице, но знающая. Она-то и ввела Анну в курс дела, объяснила, что с нею будет, если разрыв сетчатки подтвердится. Для начала попробуют лазером, а если не возьмет, поставят заплатку или что-то вроде того; лазер – быстро, буквально полчаса и свободен; а операция – дело долгое и, главное, муторное: сперва лежишь трое суток перевязанной, потом сама операция, потом снова перевяжут – и тоже на трое суток. На Аннин вопрос: что значит – перевяжут? – женщина ответила: а то и значит – и указала на соседку: та лежала на спине – молча, неподвижно. Словно боялась шелохнуться. Или не боялась, а просто спала.

И опять, как тем похоронным утром, когда она впервые увидела сестру, Анна чувствует странную раздвоенность: ее левый, неповрежденный глаз, оглядывая ближайшие, упомянутые знающей женщиной перспективы, стоит за лазер; в то время как правый, который то и дело вспыхивает, настаивает на операции. Пускай не современной, не отвечающей последнему слову науки и техники, но зато проверенной годами. И зарекомендовавшей себя с самой лучшей стороны.

В их спор Анна не вмешивается: как судьба распорядится, то и будет; что будет – то и к лучшему.

Консилиум, решивший ее судьбу, состоялся на другое утро. Усадив Анну в жесткое – видно, специально предназначенное для осмотров – кресло, заведующая отделением просветила ее слезящийся глаз фонариком, минуту-другую рассматривала его сквозь лупу, повторяя при этом: карман, ну да, карман; перекинулась парой слов со скромным молодым человеком (как потом выяснилось, Анниным лечащим врачом) – всех мудреных слов Анна не разобрала, но вынесла главное: разрыв глубокий, лазер не возьмет. Напоследок, погладив Анну по плечу, завотделением сказала: и пробовать не стоит, только время упустим – так энергично и уверенно, что Анна с радостью на нее положилась. Как на вестницу судьбы.

На подготовку к новой перевязанной жизни ей дали пару часов. Это время Анна потратила с умом. Прибралась у себя на тумбочке: перемыла казенную посуду – кружку, ложку, тарелку, которыми ее за отсутствием своих снабдили в здешней столовой; перестелила постель – вернее, хорошенько ее расправила, чтобы ни заломов, ни складок; разложила в изголовье все, что может понадобиться: салфетки, початый рулончик туалетной бумаги, пластмассовый поильник-непроливайку с плотной крышечкой, что достался ей в наследство от предыдущей пациентки, занимавшей ту же кровать. Наконец, завершив приготовления, она откинула одеяло, легла, сложила руки на груди и крепко зажмурилась – словно пробуя себя в новой роли терпеливо лежащего тела; на первый взгляд, не трудной, но кто знает, как оно, ее тело, поведет себя потом.

Тут, вмешавшись в Аннины тревожные мысли, знающая соседка сказала:

– С перевязыванием заранее не скажешь. Кто-то лежит себе и лежит. А у кого-то – то пятна перед глазами, то картины. Мне одна рассказывала: лежу, говорит, как в Эрмитаже. Да они еще и движутся. Ходят, разглядывают тебя.

– Ну, не знаю, – в разговор вмешалась третья соседка. – Меня что-то не разглядывали.

– Про то и речь. Большинство переносят спокойно. Хотя есть и такие, кто не выдерживает. Особенно курильщики. Прям шило у них в заднице!

Анна заверила ее в том, что не курит. В ответ женщина сказала:

– Ну, тем более, в том смысле, что волноваться не о чем.

И дала дельный совет: днем себя контролировать легко, ночью труднее. Во сне человек непроизвольно ворочается, вертится с боку на бок, а то и на живот перевернется – для перевязанных это самое опасное: один раз перевернулся, и всё насмарку. Начинай заново. Чтобы этого избежать, надо с вечера приматывать себя к боковинам кровати, пропустив под ними длинные полоски ткани (показывая, как надо делать, соседка приподняла свой матрас). На вопрос, где же взять такие полоски, она пожала плечами: как – где? У нянечки. Попроси списанную простыню и нарви. Анна так и сделала.

Вооруженная новыми знаниями и навыками, она спала спокойно: последняя ночь перед перевязкой не принесла ей сновидений – ни плохих, ни хороших. Она сочла это за благоприятный знак.

Перевязали ее после обеда.

Как ни готовилась Анна к своим мытарствам, как ни пыталась их вообразить, в действительности все оказалось не так.

Сперва у нее обострился ее слух. Теперь ей не надо было прислушиваться, чтобы уловить самые тихие слова – даже за стенкой, в коридоре. Так, невольно, она услышала разговор, кажется, нянечки с сестричкой. Или двух нянечек. Разговаривали о какой-то бомжихе.

Первый голос спросил:

– С улицы, что ли, доставили?

А второй:

– Вроде не с улицы… Факт тот, что без вещей. Да и хрен бы с вещами. Главное, без денег.

Первый откликнулся сочувственно:

– Ну что теперь делать…

– Так я ж и говорю! Другие за уход платят…

Голоса сместились куда-то в сторону. О какой бомжихе велась речь, Анна не поняла.

Вскоре она и вовсе о них забыла – лежала в темноте и покое, радуясь, что может ни о чем не думать, ни о ком не тревожиться. Словно выпала из постылой жизни, как птенец из гнезда. Постылая жизнь, не успев уйти далеко, напоминала о себе неотчетливыми силуэтами. Похожие на тени, они бродили между Анниными веками и плотной светонепроницаемой повязкой. Ближе к вечеру, когда из коридора донеслись гулкие звуки ужина, безгласные тени растворились в запахе пищи.

Кто-то положил ей на грудь тряпочку. Анна шевельнула рукой – хотела пощупать, но строгий голос приказал ей не дергаться, лежать смирно:

– Твое дело – рот разевать.

Глотая творожную запеканку, Анна слушала звяканье ложки о невидимую тарелку. Звяканье сопровождалась бормотанием:

– За маму… за папу… – внятным и одновременно насмешливым.

В последний раз коснувшись Анниных губ уже остывшей ложкой, голос отошел.

Теперь он доносился со стороны окна:

– За маму… За папу… За бабушку, за дедушку, – заново заводя младенческую присказку, голос нянечки больше не насмешничал – ворковал.

Наконец, пожелав всем спокойной ночи, голос щелкнул выключателем.

И Анна стала готовиться ко сну. Вытянула из-под матраса тряпичные постромки, примотала крепко-накрепко запястья и по привычке, оставшейся от прежней жизни, закрыла глаза. Она ждала, что тени, спугнутые творожным запахом, явятся снова. Время шло, но тени не приходили. Анна вздохнула с облегчением и погрузилась в сон.

На другой день тени тоже не явились. Вместо них перед глазами мелькали какие-то бляшки, формой напоминающие кристаллы: складывались в причудливые сочетания, как в детстве, когда мамочка однажды расщедрилась и купила ей чудную игрушку – калейдоскоп.

Сколько длилось это детское буйство красок? Сколько бы ни длилось – закончилось.

И снова Анна ни капли не расстроилась. Приняла как должное. Так же безропотно, как научилась принимать звяканье ложки о тарелку. Машинально жуя и глотая, она представляла, будто ложка и тарелка плавают над ее изголовьем сами, безо всякой посторонней помощи. Как если бы, отрастив маленькие крылья, они парили в густом больничном воздухе, опираясь о плотные слои атмосферы завтраков, обедов и ужинов; время от времени запахи пищи сменялись запахами испражнений – когда под нее подкладывали судно.

На третий день, когда Аннина душа свыклась со своим новым положением, случилось то, что нельзя объяснить ни запахами, ни звуками.

Время третьего дня то тянулось, как бесконечный товарный поезд – вагон за вагоном, то ускоряло бег – в промежутках умывания, приема пищи и стыдных манипуляций с судном. Наконец наступил вечер, чьи звуки Анна уже знала наизусть: шаги тапок по линолеуму; шум льющейся воды; гулкие голоса в коридоре; горячие шепотки соседок по палате – вперемешку со сдавленными взрывами смеха.

Анна лежала в темноте, чувствуя, как немеет тело, – в эти перевязанные дни у нее немели руки и ноги, но не одновременно, а по очереди, когда, скажем, правая икра наливается тяжестью и надо упереться пяткой, переждать, перетерпеть острый, пронзительный приступ иголочек. Сейчас онемело все: от макушки до кончиков пальцев. Хуже того: какая-то неведомая сила, лишив ее телесной чувствительности, вздернула Анну, приведя безвольное тело в вертикальное положение; и вот она уже не лежит, а висит над пропастью – ее руки примотаны к поперечной перекладине, надежной и прочной, как бревно.

Впереди, сколько хватает глаз, такой необозримый простор, что захватывает дыхание. Как на скатерти-самобранке, перед нею картины родной природы: ржаное поле, волнуемое ветрами; медвяный луг, от края до края поросший разнотравьем; лазоревое море, сбрызнутое золотенькими искрами; а дальше – лес, но не смешанный, к которому Анна привыкла с детства, а густой, хвойный, непроходимый, похожий на сибирскую тайгу.

Она слышит смутное шевеление – снизу, из глубины, тянет перегноем, сладковатой лесной гнилью. Скосив глаза, Анна видит кроны деревьев: беря свое начало на дне пропасти, они растут, выбрасывая всё новые и новые побеги; в воздухе, окружающем Анну, стоит их немолчный хруст. Переплетение ветвей заполоняет пространство. Подбираясь к ее ногам, голые ветки покрываются набухшими почками. Еще мгновение, и деревья ее поглотят – она делает слабую попытку отстраниться, подобрать под себя ноги. Длинные пальцы ветра, проникая в самые перекрестья веток, извлекают из них зеленый шум. Страха нет – все ее страхи сдуло ветром. Анна засыпает с радостной мыслью: в этой зеленой колыбели, как в коконе, она уснет и будет спать до конца своих дней…