Повелительное наклонение истории — страница 42 из 83

В нашем сопоставлении нелишне принять во внимание и то, что среди декабристов было немало представителей знати — и дворянской, и военной, и чиновной. Такие люди мучительно страдали уже от одного того, что им говорили «ты», как это делал, например, начальник Нерчинских рудников Т. В. Бурнашев. Между прочим, по описанию Солженицына, ему всегда говорили «вы» и при аресте, и во время следствия, и при объявлении приговора, и в лагерях да тюрьмах, и в ссылке. Но дело, конечно, не только в этом. Мария Волконская вспоминала об условиях, в которых оказался ее муж в Благодатском остроге: «Отделение Сергея имело только три аршина в длину и два в ширину; оно было так низко, что в нем нельзя было стоять; он занимал его вместе с Трубецким и Оболенским. Последний, для кровати которого не было места, велел прикрепить для себя доски над кроватью Трубецкого. Таким образом, эти отделения являлись маленькими тюрьмами в стенах самой тюрьмы. Бурнашев предложил мне войти. В первую минуту я ничего не разглядела, так как там было темно… Я поднялась в отделение мужа. Сергей бросился ко мне; бряцание его цепей поразило меня… Я бросилась перед ним на колени и поцеловала его кандалы, а потом — его самого…» Таково было первое свидание декабриста Волконского со своей женой.

Первое свидание Солженицына с женой в 1945 году выглядело несколько иначе. Н. Решетовская вспоминает: «Первое свидание… В дверях — улыбающееся лицо мужа…» М. Н. Волконскую дополняет М. А. Бестужев, присланный в Благодатский рудник несколько позже. По его свидетельству, декабристы, прибывшие первыми, были заключены «в тесную грязную каморку, на съедение всех родов насекомых и буквально задыхались от смраду… Единственной их отрадой было то время, когда их выводили, чтобы опустить в шахту». На них, князьях да офицерах, тяжкие условия жизни и труда сказались быстро, и тюремный врач в одном из рапортов начальству докладывал: «Трубецкой страдает болью горла и кровохарканьем; Волконский слаб грудью;

Давыдов слаб грудью, и у него открываются раны; Якубович от увечьев страдает головою и слаб грудью». Вот ведь в каком состоянии они добывали и нагружали свои три пуда. А у Александра Исаевича, как известно, раны в лагере не открывались, и от боевых увечий по причине полного их отсутствия он не страдал. Для его состояния более характерны такие вот признания в письмах кжене: «Физический образ жизни всегда шел мне на пользу». А жена, пересказывая содержание других его писем, добавляла: «Он очень удачно пережил эту зиму, даже насморка серьезного не было». И снова, уже о другой поре, когда Солженицын вел не физический образ жизни: «Чувствует себя здоровым и бодрым»… Нет ничего удивительного, что среди декабристов мало кто достиг нынешнего возраста нашего персонажа. И когда 26 августа 1856 года в день своего коронования Александр Второй амнистировал декабристов, то из 121 человека, преданных когда-то суду, в живых оставалось только 19. Слишком долго пришлось им ждать — целых тридцать лет! О нетерпении, с каким они ждали, свидетельствует следующая запись М. Н. Волконской: «Первое время нашего изгнания я думала, что оно, наверное, кончится через 5 лет, затем я себе говорила, что это будет через 10, потом через 15, но после 25 летя перестала ждать. Я просила у Бога только одного: чтобы он вывел из Сибири моих детей».

Александру Солженицыну, суровому обличителю декабристов, пришлось ждать гораздо меньше, гораздо — в несколько раз… Повторим внятно еще раз: любое пребывание на фронте может для человека кончиться трагически, и любая служба там полезна для общего дела победы; в то же время любая неволя, даже если она с зеленой травкой и волейболом, полуночными концертами и заказами книг в Ленинке, с послеобеденным сном и писанием романов, — все равно тягость и мука. И мы не стали бы столь сурово говорить ни о фронте, ни о каторге Солженицына, если бы он, напялив личину пророка, объявив себя Мечом Божьим, в первом случае не оказался бы хвастуном, а во втором, то и дело талдыча о своем христианстве, не стал бы так злобно глумиться над каторгой Достоевского с ее кандалами и вшами, смрадным ложем в три доски и тараканами во щах, с ее тяжким трудом и тремя нерабочими днями в году Да взять хотя бы и такой по сравнению со всем остальным мизер: Солженицыну срок неволи был засчитан со дня ареста на фронте, в Восточной Пруссии, а Достоевскому — только со дня прибытия в Омский острог, предшествующие же одиннадцать месяцев в каменном мешке Алексеевского равелина и зимнего кандального пути — коту под хвост. Казалось бы, один сей факт у истинного христианина, у любого порядочного человека должен вызвать сострадание и, уж во всяком случае, остановить злобное перо. Но этого не случилось…

Особый цинизм глумления этого лжехристианина еще и в том, что ведь сам-то он, выйдя на свободу, издал горы книг, отхватил Нобелевскую, огреб нешуточное богатство, купил поместье в США, второе — в России, дожил в отменном здравии вот уже до восьмидесяти пяти лет, а жертва его разоблачений, пережив и страх смертной казни, и настоящую кандальную каторгу, и унизительную солдатчину, потом всю жизнь бился в долгах, писал из-за безденежья всегда в спешке, болел и окончил свои дни в шестьдесят лет… А уж надо ли говорить о том, что перевешивает на весах литературы, что человечество держит у сердца сейчас и будет держать в будущем, — «Записки из Мертвого дома» или «Архипелаг», «Преступление и наказание» или «Раковый корпус», «Братья Карамазовы» или «В круге первом»… Едва ступив на русскую землю, Солженицын опять начал призывать всех нас к покаянию. Вот и показал бы христианский пример, начав с себя, — покаялся бы перед великим сыном русского народа и его собратьями по несчастью за свою злобную ложь об их кандальных муках».

Постараюсь больше не утомлять читателя очень длинными цитатами из книги Бушина, но процитировать 20 страниц из 400-страничного труда — не очень большое преступление. Методология, примененная Бушиным, сродни методологии психоаналитика, который по опискам, оговоркам и противоречащим комментариям восстанавливает истину. Фрейд приводил пример, который иллюстрирует работу бессознательного: «Во-первых, я вообще не брал ваш чайник, во-вторых, когда я его взял, он уже был с дыркой, в-третьих, когда я его вернул вам, он был без дырки». Понятно, что оправдывающийся преследует одну и ту же цель — доказать, что взятый им чайник, который он испортил, испортил не он. Но противоречивые оправдания сами выдают негодяя и вруна.

Солженицынские свидетельства — это сплошная «история про чайник». Каждое событие у него распадается на несколько версий, разные люди от него слышат разное. Ну, например, арест. Забыть такое нельзя да и документов много, но нет: одним он рассказывает, что его взяли за переписку, другим говорит, что он просто выходил из окружения… Или насчет писательства в тюрьме: в одном месте он утверждает, что его романы — это чуть ли не летопись, поскольку он имел возможность записывать свои тюремные впечатления, а не сочинять задним числом, в другом месте он говорит о том, что в лагере писать не разрешалось, в третьем месте корит чекистов за то, что они пытались арестовать лагерный архив. Бессознательная логика понятна: надо доказать, что власти — звери, а он хороший, ему было тяжело, все что он писал — правда. Но реально доказывается прямо противоположное. А именно: власти писать разрешали, ничего не конфисковывали, поэтому никакие они не звери, а тот кто писал про них, что они звери — просто лгун.

Вся биография писателя состоит из лжи и путаницы, поэтому разбирать ее нет никакой возможности. Бушину надо памятник поставить за то, что он имел выдержку копаться в этой грязи.

Если говорить коротко, то после тюрьмы Солженицын жил на иждивении жены, изменял ей, разводился, трепал нервы ей и ее новому супругу, выпрашивал у нее для себя ее собственность, сходился вновь, обивал пороги журналов. Тут ему повезло: к власти пришел Хрущев, который повел антисталинскую политику, и сам сознательно завышал в 5–10 раз цифры пострадавших от репрессий. Естественно, на это настроилась и вся государственная идеологическая машина. Однако старые писатели, которые чувствовали правоту Сталина и неправоту Хрущева, не могли, не хотели и не умели писать в духе требований нового руководства. Поэтому Солженицын пришелся ко двору со своим «Иваном Денисовичем» — повестью о лагерной жизни. Сама тема-то выбрана нарочито сенсационная, эпатажная…

Повесть тепло встретили многие писатели как хорошее литературное произведение. Но и здесь не обошлось без загадки. Мария Розанова свидетельствует, что повесть фактически была заново написана одной из редакторш «Нового мира», потому что в первоначальном виде читать это было невозможно. Редактор же «Нового мира» Твардовский всячески покровительствовал Солженицыну, но когда увидел еще и стихи Исаевича, спрятал от всех подальше со словами: «Вам такое читать не следует». Когда Солженицын привез в редакцию «Раковый корпус», то восстал уже и Твардовский: вещь сырая, бездарная, злобная… «Я бы ее не печатал», — сказал он.

Но молодой автор уже получил трибуну, он уже затевает бесконечные скандалы. Он знает: чем больше скандалов, тем больше известности. Срлженицын пишет письма съезду писателей, обличает сотрудников давшего ему путевку в жизнь «Нового мира», требует от всех без исключения определиться с кем они. У окружающих складывается впечатление, что у молодого автора, которого опубликовали и похвалили, не просто звездная болезнь, но мания величия.

От него отворачиваются все, включая Твардовского, а он плюет на прежних благодетелей и кусает дающую руку. Он уже и не связывает себя с этой страной. Если сначала у него наверняка не было цели писать «Архипелаг», то именно после удач и восхвалений «Ивана Денисовича» Солженицын понял, что нашел «золотую жилу». И тогда смекнул: такое в СССР не продать, это уже только Запад может купить, значит, надо привлечь к себе внимание. Он тайно пишет «Архипелаг ГУЛАГ» и передает его на Запад для публикации.