сандрии, испробовавшим себя и в добре, и в зле, нашедшим то и другое одинаково скучным и покончившим с собой! Увы! Скука следует за безрелигиозной философией, "как тень или верная жена".
Этический минимум, необходимый после распада племен в империи, был восстановлен не на учениях философов, а на откровении, данном сыну плотника, в словах которого не заметно знакомство с учениями йованов (как евреи называли греков). Я думаю, что глобальный этический минимум современности тоже не обойдется без диалога с Богом Экклезиаста, Иова и распятого Христа. Богом, который присутствует в нашем мире как бесплотный дух любви и имеет меньше физической власти, чем полицейский. С Богом, который зажигает глубину сердца и действует через нас. С Богом, которому надо помочь.
***
Что на это скажет Акоп Назаретян? А он уже ответил мне, полемизируя с моей репликой в журнале "Педология" No 7 (полемика эта помещена в No 10). Приведу решающее место, в котором достаточно чувствуется его религиозная немузыкальность. Пусть читатель сам судит, на что это больше похоже: на Юргена Хабермаса или воинствующее безбожие Емельяна Ярославского...
"Чуть ли не первое, что сделали христиане, добившись власти в Риме, создали (усилиями Блаженного Августина) концепцию священных войн. Для этого в Библии, как и в любом богооткровенном учении, имелось более чем достаточно оснований.
Различие между религиями, которое очень часто гипертрофируется, в действительности гораздо поверхностнее, чем сходство между ними. Каждая из них теми или иными словами требует: "Не убий" - и тут же ограничивает сферу применимости этого требования: "Кто не со Мною, тот против Меня". "А когда встретите тех, которые не уверовали, - вторит Христу Магомет, - то - удар мечом по шее; а когда произведете великое избиение их, то укрепляйте узы". В политике эту мысль проще всех выразил Ленин: "Прежде чем объединиться, нам надо размежеваться..."
В этом и состоит лейтмотив всякой религии. Объединение через размежевание, солидарность, выстроенная на образе врага. Сказанное чуть менее выражено в средневосточных религиях (Григорий Соломонович не случайно вспомнил Будду), но исследователи отмечают, что и буддийская идеология, подобно исламской, "разделяет весь мир на правоверных (область мира) и неверных (область войны)" (В.И.Коренев).
Только такие, достаточно двусмысленные учения, сочетавшие в себе призыв к любви между своими с требованием ненависти к чужим, и становились по большому счету востребованными. Учения же, отвергавшие социальное насилие полностью, оставались достоянием эзотерических сект (типа квакеров).
Причина этого обстоятельства, в общем-то, ясна. Войны отвечали глубинным социальным и психологическим потребностям людей, и историческая задача религий состояла в упорядочении насилия. Значительно более трудная задача устранения политического насилия впервые встала перед человечеством, приобретающим небывалые средства взаимного истребления, только в самые последние десятилетия. Поэтому сохранение цивилизации в значительной мере зависит от того, успеют ли люди "вырасти" из религиозного мышления, прежде чем сочетание инфантильного ума с взрослой мускулатурой обернется необратимыми последствиями...
И.Кант разделил благие человеческие поступки на две категории: красивые и моральные. Первые совершаются по душевной склонности, из любви или симпатии. Вторые - вопреки эмоциональному порыву, из чувства долга, ответственности, дисциплины. Красивые поступки приятны и желанны, но на них не построить надежных социальных отношений (в поисках дантиста, который нас полюбит, мы рискуем остаться без зубов).
Поэтому общество тысячелетиями вырабатывало и совершенствовало более надежные, чем своевольная "любовь", механизмы консолидации: мораль, право и правовое сознание, самоконтроль, взаимоуважение, терпимость, взаимопонимание, чувство ответственности, личного, профессионального долга. Анализ показывает, что все это генетически основано на развитии интеллектуальных способностей, умения оценивать отсроченные последствия. По-моему, главную проблему современного человечества составляет дефицит не любви, а именно разума, трезвого самостоятельного мышления..." (Акоп Назаретян).
Идея, что любовь - разновидность агрессии, сперва вызвала у меня негодование, но потом я понял, что всякая научная теория опирается на опыт и важно понять, на какой опыт опирается наука Акопа Назаретяна. Это опыт любви как жажды обладания. Любовь ли это в самом деле, можно спорить, но так часто думают и говорят. Клайв Льюис довел это понимание до гротеска в "Письмах Баламута". Возможно, в другом переводе книга называется иначе. Черт-дядюшка там объясняет племяннику, что такое любовь: желание схватить любимого и сожрать его.
Так выглядит - в зеркале гротеска - наше генетическое наследство. Но любовь, если она есть, укрощает, приручает зверя, очеловечивает его. Глубокое любовное чувство граничит с почитанием Бога в его живой иконе. Такая любовь складывалась в племени узритов, в доисламской Аравии, в Индии средних веков, на средневековом Западе. Кроме того, есть платоническая любовь, любовь к детям и детей к родителям (она подчеркнута в китайской культуре) и даже привязанность собаки к хозяину и хозяина к собаке можно иногда назвать любовью.
У любви тысячи оттенков. Греки, как я уже говорил, превратили эти оттенки в предметы и поделили любовь на агапе, филе и эрос. Христиане сбросили эрос в преисподнюю, к чертям, и довели агапе до неба. А постхристианская культура стала бунтом раскованного эроса. По-моему, бесполезно возвращаться к тому, что однажды уже пало. Любовь без эроса безусловно возможна (любовь к незримому Богу, к иконной красоте природы). Но как единственный идеал она сразу становится надрывом, и не один отец Сергий споткнулся на этом пути. Меня привлекает к себе расширение пространства любви, стирание граней между личным и вселенским, между мирским опытом и религиозным поиском. Я сознаю, что слова мои недостаточны ясны, но они постепенно разъяснятся.
Хочется повторить и развить мысль, уже высказанную в моей реплике: личность можно описать как залив некоторого мыслящего и чувствующего океана. У залива индивидуальные очертания берегов, но он открыт океану, он одно с океаном. Одно - до тех пор, пока работа мысли не перегораживает горловины залива. С годами перемычка становится прочней, и ее прорывает только эстетическое потрясение. Если прав Тиллих (а я думаю, что он прав), то все эти потрясения входят в область религии - при разной степени близости к ее центру, но входят, так или иначе входят. Религиозное Тиллих определяет как предельно глубокое в любой области культуры, безразлично, связано ли это напрямую с культом или только перекликается с ним.
Приведу пример из непридуманного рассказа Светланы Эминовой "Главная любовь жизни". "За ночь забыла - простила - всех своих врагов. Так вот что значит: "Иисус - это любовь" и "полюбите врагов своих!" Будьте в любви, и ничто не покажется неразрешимым.
Каждый прохожий - мил. Все слабы - всем нужна. Сегодня я всех сильней. Обопритесь о мою улыбку. Кто тут несчастный - в записной книжке? Распоряжайтесь мной - ваша!
Расслабленность доброты. Понимаю Христа. Приходите ко мне, враги, - я прощу вас. Приходите, озлившиеся, - исцелю любовью своей. Распните покорюсь. Протеста не будет - душа, растворенная в добре, не способна протестовать. Я сливаюсь со всем, к чему прикоснусь. Я - плывущее облако добра" (С.Эминова. Я не понимаю людей. М., 2002. С. 268). Чувствуется, что христианские термины для рассказчицы непривычны, но на взлете чувства она не может без них обойтись.
На предельной глубине чувства рушатся все границы и перекличка двух сердец из плоти и крови становится перекличкой с сердцем мира, любовью к сердцу мира и через него - с каждым человеком на земле, с каждым живым существом. Томас Мертон пережил это во сне и в видении. Сперва пришел сон, о котором он писал Пастернаку; во сне он сидит "рядом с еврейской девушкой лет четырнадцати-пятнадцати, и вдруг она с глубокой, чистой любовью обняла меня. Я был потрясен до глубины души. Оказалось, что зовут ее Притча, и я подумал, что имя это - очень простое и красивое. Еще я подумал, что она - из рода св. Анны. Мы заговорили об ее имени, она им нисколько не гордилась, подружки смеялись над ним. Я сказал ей, что оно прекрасно, и на этом сон оборвался. ...Вот Вы и посвящены в скандальную тайну монаха, влюбившегося в девушку, да еще еврейскую! Чего и ждать в наши дни от монахов... перевелись подвижники былых времен".
Сон этот, продолжал Мертон, видимо, связан с тем, что произошло несколькими неделями позже, 18 марта, в Луисвилле, где он был по издательским делам. "Я шел по оживленной улице и вдруг увидел, что каждый человек - Притча, все они светятся ее красотой, чистотой, застенчивостью, хотя не знают, кто они на самом деле, и стыдятся своих имен - ведь над ними часто смеются. Они не ведают, что каждый из них - то бесценное Чадо Божие, которое от начала мира играет пред Его лицом" (с. 206).
О том, что произошло с ним тогда, Мертон писал в дневнике на следующий же день. Позже этот текст вошел в составленные из дневниковых заметок "Догадки виноватого наблюдателя":
"В Луисвилле, у перекрестка 4-й и Ореховой улиц, в самом центре торгового района, я вдруг понял, что люблю всех этих людей, что они - мои, а я принадлежу им, что - не чужие, хотя и совершенно разные. Я словно пробудился от сна, где жил сам по себе, отделенный от всех, в особом мире, где царят отречение и мнимая святость. Нельзя быть святым, живя отдельно от других. Это - сон, иллюзия. ...Я чуть было не засмеялся от радости. Какое облегчение, какое счастье - освободиться от мнимых различий! ...Как хорошо быть одним из людей, хотя род человеческий занимается всякой чепухой и делает страшные ошибки. А все-таки Сам Бог прославил его, став Человеком. Я - один из людей! Подумать только, такая заурядная мысль потрясла меня, словно выигрыш на каких-то космических бегах.
...Людям никак не расскажешь, что они светятся, как солнце. ...Чужих нет! ...Если бы только мы все время видели друг друга, прекратились бы войны, ушли ненависть, жестокость, алчность. ...Нам было бы очень трудно не упасть друг перед другом на колени. ...Врата небесные - повсюду" (с. 207).