Этой ночью скончалась сама холера. Больные выздоравливали, а здоровые оставались здоровыми. Мертвых оплакали, похоронили и забыли, как их всегда в конце концов забывают. В Златоградский округ снова вернулась жизнь.
Да, жизнь вернулась, но поверителю стандартов Айбеншюцу было все равно, свирепствует холера или нет. После кончины жены он все время пил, пил более остальных. Пил не от страха смерти, а от тоски по ней.
Он снова жил в Швабах, его домом в Златограде занималась горничная, и его не беспокоило, как она это делает. Его уже больше вообще ничего не беспокоило.
Он пил. Он бросился в алкоголь, как в пропасть, как в соблазнительную, мягко устланную пропасть. Он, всю свою жизнь по долгу службы так тщательно следивший за своим внешним видом, что это, собственно, стало уже свойством его натуры, теперь во всем стал крайне небрежен. Это касалось также и работы. Все началось с того, что после целой ночи пьянства он, не раздеваясь, ложился в постель. Отстегнув подтяжки, он ленился стянуть с себя брюки и носки. Со времен казармы, так как служба начиналась в шесть утра, Айбеншюц привык по вечерам, перед сном мыться и бриться. Теперь бритье он перенес на утро. А когда вставал, было уже поздно, был полдень, и он вспоминал о том, что некоторые вообще бреются через день. У него только хватало сил на то, чтобы помыться. На себя в зеркало он смотрел не для того, чтобы увидеть, как он хорошо выглядит, а скорее для того, чтобы узнать, не достаточно ли он плох. После ночи его часто охватывало мерзкое желание внимательно рассмотреть свой язык. И это притом что он его совсем не интересовал. Но как только из какого-то упрямого любопытства он себе, так сказать, показывал язык, он уже не мог удержаться от всевозможных гримас, а иногда даже от пары бранных слов, которыми обзывал свое отражение. Бывало, он не мог отойти от зеркала, и лишь бутылка, которая всегда стояла возле кровати, могла отвлечь от него Айбеншюца. Он делал один глоток, потом еще один, и еще. После третьего глотка ему уже казалось, что он снова видит прежнего Анзельма Айбеншюца. В действительности же этого не было. Это был совсем другой, сильно изменившийся Анзельм Айбеншюц.
Обычно рано утром он пил горячий чай с молоком. Но как-то ночью ему вдруг пришло в голову, что он не должен этого делать, пока здесь живет Самешкин и он не может быть вместе с Ойфемией. «Только весной! Только весной!» — прокричал он себе, и чай, что ему приносили в комнату, выливал в раковину, потому что стыдился и не хотел никому показывать, что не пьет по утрам горячее. Взамен горячего он пил девяностоградусный шнапс.
Ему тотчас становилось тепло, приятно, и, несмотря ни на что, он весело смотрел на жизнь.
Он казался себе очень сильным, способным все на свете преодолеть. И потом, уже совсем скоро должен был исчезнуть Самешкин.
Прежде Айбеншюц и в военной форме, и в гражданском всегда придавал большое значение отутюженным стрелкам на брюках. Но с тех пор как он спал не раздеваясь, эти стрелки казались ему не только лишними — они казались ему отвратительными.
И точно так же казалось ему лишним и отвратительным выставлять за дверь свои сапоги, чтобы их почистили.
Но при всем при этом он все еще выглядел статным мужчиной, и лишь немногие замечали происходившие в нем перемены. Так, к примеру, Самешкин со всей его наивной доброжелательностью однажды утром сказал:
— Вас, господин Айбеншюц, одолело большое, огромное горе.
Айбеншюц встал и, не сказав ни слова, ушел.
34
В скором времени бедный Айбеншюц вынужден был сам признаться, что в его мозгу разворачиваются какие-то странные вещи. Он, например, заметил, что запамятовал недавно прошедшие события, что не мог вспомнить, что вчера делал, говорил, ел…
Он, всегда такой значительный поверитель стандартов, теперь стремительно опускался. Ему приходилось вспоминать, какие распоряжения давал он своему писарю накануне. Пуская в ход весь свой ум, он выведывал у писаря, что же им вчера было сказано.
Внешне он все еще был видным тридцатишестилетним мужчиной. И на ногах, и в повозке держался он сильным, несгибаемым человеком. Но внутри него, когда он пил, горел шнапс, а когда не пил — горела жажда шнапса. На самом же деле внутри Айбеншюца пылала тоска по человеку, по какому-нибудь человеку, и еще — ностальгия по Ойфемии. Ее образ прочно врезался в его сердце. По временам он чувствовал, что стоит ему лишь раскрыть свою грудь, и он достанет из нее этот образ. Он в самом деле думал, что однажды сделает это.
В то время в нем происходили странные перемены, он замечал их и, можно сказать, тосковал по себе прежнему больше, чем по другим людям. Он сожалел о случившемся, но стать, каким был раньше, уже не мог.
Все непреклонней, все безжалостней вел он себя и на службе. Этому явно способствовал прибывший вместо вахмистра Слама новый вахмистр Пиотрак. Он был рыжим, и это только совпадало с народным поверьем, гласившим, что рыжеволосые, как правило, — злые люди. Даже блеск его глаз, несмотря на то, что они были ярко-голубыми, содержал в себе какую-то воспаленность. Когда он говорил, казалось, что он рычит. Входя в магазин, он всегда с большим нежеланием отставлял в сторону, как того требует устав, свое ружье. Он редко смеялся и на полном серьезе постоянно рассказывал Айбеншюцу разные докучливые истории. Когда они вместе заходили в магазин для проверки мер и весов, Пиотраку ничего не нужно было говорить: Айбеншюц чувствовал его взгляд. И этот острый, голубой и одновременно красноватый взгляд непременно падал на подозрительные вещи. Однажды вахмистр Пиотрак с уверенностью сообщил, что они должны проверять еще и качество товаров. И подчинившийся ему поверитель стандартов находил подгнившую селедку, разбавленный водой шнапс, изгрызанный мышами линолеум, отсыревшие спички, побитые молью ткани и поставляемую бедными крестьянами из России самогонку — самодельный шнапс.
Айбеншюц никогда не думал, что проверка товаров входит в обязанности поверителя стандартов, и указавший ему на это жандарм Пиотрак вырос в его глазах. Постепенно Айбеншюц впадал в определенную зависимость от жандарма. Не отдавая себе отчета, он это чувствовал и порой даже испытывал перед этим рыжеволосым человеком страх. В особенности же его пугало, что жандарм был очень воздержанным, всегда трезвым и всегда сердитым. Из его небольших, крепких кулаков торчали рыжие волоски, напоминающие колючки ежа. Этот человек не только был при оружии — он сам был оружием.
Иногда он доставал из своего большого черного портфеля бутерброд с ветчиной, ломал пополам и одну половину предлагал Айбеншюцу. Несмотря на голод, тот брал бутерброд с некоторой брезгливостью. Он представлял себе, что несколько так обильно росших на руках Пиотрака рыжих волосков попали на масло или на ветчину.
И в то же время Айбеншюц чувствовал, что сам обозлился и что Пиотрак был не намного хуже его самого.
Вытащив из заднего кармана брюк плоскую бутылку и сделав один большой глоток, он сразу решил, что он вовсе не злой, а строгий, что он просто выполняет свой долг, — ну и хватит об этом. Наполненный какой-то возбужденной бодростью, он смело входил в большие, средние, маленькие и очень маленькие магазины, из которых от страха перед жандармом, властями и вообще перед законом выбегали и без того редкие покупатели.
Жандарм вынимал из портфеля обтянутый черным репсом удлиненный формуляр и карандаш, выглядевший чуть ли не как его штык. За стойкой стоял поверитель стандартов, а рядом с ним казавшийся чахлым и сморщенным продавец (представьте себе сморщенный нуль рядом с внушающей ужас цифрой), и Айбеншюц диктовал жандарму: «три фунта», или «шесть килограммов», или «два метра». Он, большой, широкоплечий, выставлял перед собой фальшивые гири, как шахматные фигуры, и казался себе могущественным исполнителем закона. Жандарм записывал, продавец дрожал. Иногда из задней комнаты, заламывая руки, выходила жена хозяина магазина.
Люди спрашивали себя, почему холера не забрала поверителя стандартов Айбеншюца. Они спрашивали так, потому что он свирепствовал сильнее холеры. Из-за него в тюрьму угодили торговец кораллами Пиченик, торговец сукном Торчинер, молочник Кипура, рыболов Горокин, торговка домашней птицей Чачкес и многие другие. Он, Анзельм Айбеншюц, лютовал как холера, а потом возвращался домой, то есть в швабский трактир, и напивался.
Случалось, что во время его ужасных визитов жена и дети какого-нибудь торговца бросались перед ним на колени и умоляли не доносить на них. Цепляясь за тулуп, они не отпускали его, но рядом безучастно стоял рыжий Пиотрак, а к нему, поскольку он был в мундире, не отваживались подойти ни жёны, ни дети.
Прежний Айбеншюц сказал бы: «За что на него доносить? Кому он что плохого сделал? Они здесь все обворовывают друг друга. Оставь его, Айбеншюц!»
Но новый Айбеншюц говорил: «Закон есть закон! Здесь присутствует вахмистр Пиотрак, и я сам двенадцать лет был солдатом, а кроме того, я очень несчастлив. И на службе у меня нет сердца». И как будто бы на каждое слово нового Айбеншюца своей рыжей головой кивал жандарм Пиотрак.
35
В конце февраля Айбеншюц получил уведомление о смерти заключенного Лейбуша Ядловкера, надзор за которым из определенных соображений власть поручала именно ему, поверителю стандартов.
Вечером того дня, когда он узнал об этом, в трактире после долгого отсутствия снова появился Каптурак. Как обычно, подобострастно поклонившись, он подсел к столу, за которым уже сидели Айбеншюц, Самешкин, Ойфемия и новый вахмистр Пиотрак. Все они сыграли в торок. Каптурак проиграл, но тем не менее остался в чрезвычайно веселом настроении. Было только непонятно почему. Помимо обычно принятых во время игры в торок дурных словечек и бессмысленных выражений, он употреблял новые, только что приобретенные, еще более бессмысленные, как например, «свинский ветер», или «я теряю подтяжки», или вообще «дерьмо — это золото», ну и много подобного. Между тем, продолжая игру и напряженно обдумывая следующий ход, он с типичной для игрока рассеянной интонацией, в точности как он изрекал свои нелепые афоризмы, сказал: