Когда она подошла, он почувствовал, что впервые в жизни понял, что такое женщина. Ему, никогда не видевшему моря, ее глубокие синие глаза напомнили море; ее белое лицо пробудило в нем, так хорошо знавшем, что такое снег, представление о каком-то фантастическом, неземном снеге; а ее черные волосы навеяли на него мысли о южных ночах, о которых он, возможно, что-то читал или слышал, но никогда не видел.
А когда она села напротив, ему показалось, что он пережил большое чудо, будто за его столиком разместились незнакомое ему море, диковинный снег и странная, необычайная ночь. Он даже не привстал, хотя хорошо знал, что перед женщиной надо встать. Перед женщиной, но не перед чудом.
И тем не менее он знал, что это чудо было человеком, было женщиной и что эта женщина — подруга Лейбуша Ядловкера, о которой, естественно, он слышал много чего. За всю его жизнь у него не сложилось определенного представления о том, что люди называют «грехом», но теперь он подумал, что знает, как этот грех выглядит. Выглядит он точно так же, как подруга Ядловкера, цыганка Ойфемия Никич.
— Ойфемия Никич, — садясь и расправляя свою пышную, присборенную юбку, просто сказала она.
Тихое, настойчивое шуршание этой юбки заглушало стоящий вокруг гомон.
— Вы что, ничего не пьете? — спросила она, хотя видела только что опустошенный Анзельмом Айбеншюцем стакан.
Он не услышал ее вопроса, он смотрел на нее широко открытыми глазами и думал о том, что, по сути, по-настоящему открыл их первый раз в жизни.
— Вы что, ничего не пьете? — повторила она, но в этот раз, будто понимая, что Айбеншюц не может ей ответить, звонко щелкнула пальцами.
Пришел слуга Онуфрий, и она приказала принести бутылку.
Тот принес девяностоградусный шнапс и тарелку сухого горошка. Поверитель стандартов выпил, но выпил не потому, что ему этого хотелось, нет! Он выпил лишь потому, что в эти несколько минут, что здесь находилась эта женщина, он тщетно искал подходящее слово и понадеялся, что, выпив, его обретет. Итак, он выпил и, почувствовав сильное жжение в горле, закусил еще усиливающим это жжение соленым горошком. Тем временем перед ним неподвижно сидела эта женщина. Своими длинными, смуглыми пальцами, которые походили на маленькую, стройную, с розоватой головкой, хрупкую и все же сильную женщину, она сжимала стакан. И ее взгляд был направлен не на Айбеншюца, а на прозрачный, как вода, шнапс. Айбеншюц смотрел на длинные, загибающиеся кверху шелковисто-черные, чернее, чем одежда, ресницы этой женщины.
— Я никогда прежде вас здесь не видел! — неожиданно покраснев, произнес он.
При этом обеими руками он покручивал усы, словно таким образом мог скрыть этот смехотворный румянец.
— Я вас тоже, — ответила она, — разве вы сюда часто заглядываете?
Ее голос напомнил ему соловьиное пение, которое в молодые годы он иногда слышал в окружающем Никольсбург лесу.
— От случая к случаю, по служебным делам. — Он был не в состоянии отнять от лица руки и не прекращал крутить свои мягкие усы.
— По служебным делам? — елейным голоском пропела она. — И что это за дела?
— Я — поверитель стандартов, — опустив наконец руки, серьезно сообщил он.
— Ах, вот оно что! — сказала она, опорожнила свой стакан, встала из-за стола, кивнула ему и, направившись к лестнице, поднялась наверх.
Айбеншюц, глядя ей вслед, видел ее присборенную юбку, на каждой лестничной площадке описывающую еле заметный круг, и выглядывающие из-под нее узенькие башмачки.
Вокруг уже давно громко и немного зловеще храпели дезертиры. Некоторые — положив головы на жесткие столы, другие, точно туго набитые дышащие мешки, лежали под столами.
Айбеншюц, желая расплатиться, подошел к стойке, за которой стоял Лейбуш Ядловкер.
— Господин поверитель, сегодня вы мой гость и я вас угощаю! — как-то грозно и в то же время приветливо сказал Ядловкер. Сказал так, что бывшего артиллериста Айбеншюца впервые в жизни покинуло мужество, и он лишь смог вымолвить:
— Спокойной ночи.
Позабыв о том, что перед трактиром стояла его повозка, он очень медленно направился домой. Однако лошадь, таща повозку за собой, послушно, как собака, последовала за ним.
Добрался он, когда уже рассвело. Дородная горничная поставила перед ним на стол чай и хлеб. Он все это отодвинул. Послышались шаги жены.
— Доброе утро! — появившись перед ним и попытавшись его обнять, сказала она.
Он тут же встал.
— С этих пор ты спишь на кухне, либо покинешь этот дом! — отчеканил он. И мгновение помолчав, добавил: — Если сегодня ночью твоя кровать не будет стоять на кухне, завтра ты будешь спать у Новака или на улице.
Тут он вспомнил о своей повозке и о покорно стоявшей перед решеткой небольшого сада лошади. День уже начался, и, поехав в главное окружное управление, он собственноручно, медленно, соблюдая двойные поля, детским каллиграфическим почерком императорского артиллериста написал прошение в Совет, где говорилось, что писаря Йозефа Новака следует перевести в соседнюю общину, поскольку он им недоволен и хотел бы завести другого писаря.
Айбеншюцу было неприятно отправлять это письмо. Как-никак он двенадцать лет прослужил артиллеристом и имел право на пост полноценного государственного служащего. Но благодаря своей жене он выбрал это поприще (собственно говоря, он входил в сообщество оплачиваемых государством чиновников), и в этот момент ему было особенно тяжко оттого, что он непосредственно не подчиняется государственной структуре.
На работу он пришел примерно на час раньше положенного. Когда вошел писарь Новак, поверитель стандартов сказал:
— Вы больше здесь не работаете. Я вами недоволен и только что подал заявление о вашем увольнении или переводе в другое место.
— Но… — только и успел произнести задиристый молодой человек.
— Молчать! — крикнул Айбеншюц, как он это делал на плацу, когда еще был артиллеристом. И, притворившись, что погрузился в документы, на самом деле задумался о своей жизни. Ну что ж, — думал он, — это хорошо, Новака больше здесь не будет. С моей женой меня тоже больше ничего не связывает. Она будет спать на кухне. Выгонять ее я не стану, не люблю скандалов. Что еще, что еще? К Ядловкеру я больше не пойду! Разве что по служебным делам. А если не по служебным, то исключительно с вахмистром Слама. Нет, не по служебным делам я больше туда не пойду. И решение это — окончательное!
12
Оказалось, что не окончательное. И хотя Новак был переведен в Подгорицу, а госпожа Айбеншюц спала на кухне рядом с горничной, служебные визиты Айбеншюца в приграничный трактир (конечно, в сопровождении вахмистра Слама) заметно участились.
Пришла зима. И зима эта была безжалостной. Как ранней осенью с деревьев падали перезрелые плоды, так нынче с крыш падали воробьи. Замерзшими казались даже сидевшие на сухих ветвях плотно прижимавшиеся друг к дружке вороны. В иные дни термометр показывал тридцать два градуса. В такую зиму человеку просто необходим домашний очаг, а поверитель стандартов в сильный мороз, точно одинокое, голое, замерзшее дерево во дворе главного окружного управления, стоял у окна служебного кабинета. Уже прибыл новый писарь. Это был инертный, полный, добродушный, очень нерасторопный юноша, присутствие которого, однако, распространяло уют. Уютнее всего было в кабинете. От дверцы печки исходил красноватый свет, а от обеих ламп — зеленый, и даже от шелеста бумаг веяло чем-то домашним. Но что будет потом, потом, когда поверитель стандартов покинет это учреждение? В своем коротком тулупе с высоко поднятым каракулевым воротником, в высоких сапогах стоит он там, возле одного из двух зажженных перед главным окружным управлением фонарей, дающих скудный, в сравнении с сияющим в парке снегом, желтый свет. Долго стоит он так; стоит и размышляет, как это будет, если он сейчас придет домой. Там топится печь, накрыт стол, горит горелка, и на печи примостилась желтая кошка. Заплаканная и угрюмая жена при его появлении тут же уйдет на кухню. Сочувствующая слезам и жалобам хозяйки горничная, такая же угрюмая и заплаканная, сморкаясь в краешек фартука, левой рукой поставит перед ним тарелку. Даже кошка, затаив против него вражду и излучая своими желтыми глазами ненависть, не подойдет, как когда-то, чтобы он ее погладил. Несмотря на такие мысли, поверитель стандартов все же решил пойти домой и сквозь глухую ночь зашагал своими тяжелыми сапогами по скрипучему снегу, снизу освещавшему эту самую ночь.
Он шел, не замечая ни единого живого существа, не боясь и не стыдясь того, что порой на мгновение останавливался подле какого-нибудь домишки и через щели в оконных ставнях заглядывал в чужие жилища. Еще ведь только ранний вечер. Часто можно было увидеть, как сидящие за столом счастливые люди играют в домино. Отцы, матери, братья, сестры, дети и внуки. Они едят, они смеются… Иногда доносится плач ребенка, но и в нем, без всяких сомнений, слышится умиротворенность! Почуяв высматривающего что-то Айбеншюца, во дворе залаяла собака. Даже у нее есть нечто сокровенное, дорогое ей. Отныне Айбенщюц знает, как живут все семьи этого городка. Он назвал это «личным контактом», и ему подумалось, что для поверителя стандартов было бы полезно и даже необходимо узнать подробности из жизни лавочников. Он пошел дальше и дошел до своего дома. Заслышав его шаги, приветливо заржала лошадь. Какое милое животное. Поверитель стандартов не смог удержаться и направился в конюшню, чтобы ее погладить. Он думал о счастливых временах своей военной службы, его потянуло назад, в казармы, он вспоминал лошадей, их клички и облик. Свою лошадку он назвал Якобом. И, войдя в конюшню, тихо позвал: «Якоб». Лошадь подняла голову и два-три раза топнула правым копытом по сырой соломе. Собственно говоря, Айбеншюц вошел лишь для того, чтобы пожелать Якобу доброй ночи, но, неожиданно повернувшись, обратился к лошади, как к человеку: «Подожди, минуточку!» — после чего пошел в сарай, взял сани, вывел лошадь и дрожащими, но все же уверенными пальцами приладил сбрую и закрепил сани. Надев на шею животного колокольчик, он сел, взялся за поводья и сказал: «Якоб!»