Во второй половине дня Айбеншюц вместе с вахмистром Слама отправился в служебную поездку в Слодкы. Это была скучная поездка. Почему не в Швабы? Он все еще слышал звон сережек Ойфемии.
Стоял апрель. Недавно закончилась Пасха. Небо с его нежными облаками и голубизной было совсем юным. Навстречу поверителю стандартов дул резвый, прямо-таки дразнящий ветер. По обе стороны проселочной дороги начали радостно зеленеть поля, а во рвах лежали серые, как пепел, остатки снега.
— Не сегодня-завтра прилетят ласточки! — сказал жандармский вахмистр Слама.
Поверителю стандартов Айбеншюцу показалось странным, но в то же время и милым, что, несмотря на полицейскую каску и торчащий между колен штык винтовки, вахмистр заговорил о ласточках.
— Они что, так поздно сюда прилетают?
— Да, долгий путь, — ответил вахмистр.
И оба замолчали. Катилась повозка, дул ветерок, над миром изгибалось юное, усеянное нежно-голубыми облаками небо.
Была пятница, нелюбимый день поверителя стандартов. И дело тут не в суеверии, а в том, что во всем районе, вообще по всей округе пятница была базарным днем. И тогда все проверки переносились на открытые рынки. Завидев жандармов и чиновников, покупатели разбегались.
И в этот раз на базарной площади Слодкы тоже возник большой переполох. Как только на краю села появилась желтая повозка, один стоявший на посту парнишка крикнул: «Едут! Они едут!»
Тут бабы сразу побросали назад в кадки рыбу, которую как раз собирались купить. Со стуком на разделочные столы упали только что убитые, кровоточащие куры. А еще живые домашние куры, утки, индюки и гуси, испугавшись, неуклюже и суетливо хлопая крыльями, кудахча, крякая и гогоча, судорожно задергались на широкой и грязной проезжей дороге, по обеим сторонам которой стояли торговые прилавки.
Покупатели, не имевшие никаких причин удирать от представителей власти, делали это лишь из какой-то дури, ненависти, недоверия и им самим непонятного страха. Глядя на них, еще более склонные к подозрительности, но ни в чем не замешанные продавцы убеждали себя, что от этой власти можно ждать чего угодно. Прежде всего в серое месиво середины дороги полетели их гири. Это зрелище напоминало битву между обеими сторонами торговых рядов, битву тяжелыми гирями.
Из всех торговцев хладнокровие сохранял лишь один — Лейбуш Ядловкер. Он торговал на территории Слодкы рыбой, не имея на то никакого разрешения. Сильный, здоровый, стоял он возле своей кадки; такой широкий, как эта кадка. Да, у него не было разрешения, но и фальшивых гирь не было тоже. Он знал законы. Он знал, что поверитель стандартов не имеет никакого отношения к разрешению на торговлю. Пусть приходит. Сам же Ядловкер тем временем наблюдал за копошащимися в кадке щуками и карпами. Глупые рыбы, они, наверное, думают, что все еще живут в реке. Что может знать бедная рыба?
Ах, а что знает бедный человек? Что знает Лейбуш Ядловкер?
А знает он и законы, и нравы, и обычаи, и все чиновничьи замыслы: в какой-то момент неожиданно может возникнуть один доселе неизвестный параграф, и если этому параграфу что-либо не соответствует, то в чиновнике может пробудиться какая-нибудь неожиданная страсть. Чиновники ведь тоже люди.
16
Поверитель стандартов Айбеншюц тоже был всего лишь человеком. И он никак не мог избавиться от тихого звона сережек Ойфемии. Иногда он закрывал уши, но звенело-то не снаружи, а изнутри. Это едва удавалось выдержать. Если очень быстро, даже наспех проверить слодскый рынок, тогда, возможно, останется еще время и на Швабы.
Он ехал по опустевшему, разоренному базару. Колеса повозки проворно катились по выброшенным гирям, а копыта Якоба все глубже погружались в грязь. В центре рынка Айбеншюц остановился. Безмолвно, неподвижно, точно восковые куклы в паноптикуме, за своими прилавками стояли торговцы. Анзельм Айбеншюц в сопровождении жандарма шел от одного прилавка к другому. Ему показывали весы и гири, подлинные весы и подлинные гири. Ах, он прекрасно знал, что все это было обманом и что эти вещи никогда не использовались. Он проверял клейма, рассматривал чаши, заглядывал во все выдвижные ящики, во все уголки и укромные места. У торговки птицей Чачкес он обнаружил семь фальшивых полу- и килограммовых гирь и с сожалением взял Чачкес на заметку. Это была старая еврейка; сухопарая, с покрасневшими глазами и крепким носом на помятом пергаментном лице. Можно было только дивиться тому, как на этих узких щеках уместилось такое множество морщин. Айбеншюцу было жаль эту беднягу Чачкес, и все же он был обязан ее записать. Вероятно, ее руки были слишком слабыми, чтобы вовремя, как это сделали другие, выбросить фальшивые гири.
— Караул, караул, обижают! — безумным, хриплым голосом, в котором было что-то чирикающее и крякающее, закричала старуха.
— Не записывайте меня, не надо! — кричала она и, размахивая руками, смахнула с головы покрывавший ее седые волосы коричневый парик, и тут же начала швырять в грязь на середину дороги своих кур — весь свой жалкий, убогий товар.
— Воры, грабители, убийцы! — кричала она. — Забирайте все, все забирайте! Берите и мою жизнь!
От пронзительного крика она перешла к душераздирающим рыданиям. Но это ни в коей мере не успокоило ее. Напротив, распалило еще больше. В то время как по ее худым щекам из воспаленных глаз дождем текли слезы, она швыряла и швыряла все, что попадалось ей под руки: чайный стакан, ложку, самовар. Напрасными были все старания поверителя стандартов Айбеншюца ее утихомирить. В конце концов она схватилась за большой, пилообразный нож, которым обычно резала птицу, и, обнажив его, ринулась из своего закутка вперед. Из-под сдвинувшегося набок парика выглядывали ее настоящие, сбившиеся в клубок седые завитки, и поверитель стандартов отступил назад. Он сделал это не из-за ножа — из-за ее волос. Продолжавший безучастно стоять с ружьем на плече жандармский вахмистр Слама сказал, что ее надо арестовать, и ухватился за угрожающие ножом высоко поднятые руки старухи. В этот момент все торговцы, выскочив из-за своих прилавков, бросились врассыпную. Поднялся чудовищный крик. Можно было подумать, что весь живой люд кричит и возмущается по поводу взятия под стражу Соши Чачкес. Вахмистр Слама позволил себе лишнее: он надел на нее наручники. И вот так, хрипя, бранясь, выкрикивая непонятные, бессмысленные проклятья, она шла между жандармом и поверителем стандартов в тюрьму.
Относительно поверителя стандартов можно сказать, что был он сильно взволнован. Ему не хотелось сажать в тюрьму эту торговку птицей, эту старую, взбалмошную еврейскую женщину. Он сам был из евреев. Он еще помнил своего дедушку, у которого была большая борода и который умер, когда ему, Анзельму, было восемь лет. Он даже помнил дедушкины похороны. Это были еврейские похороны. Без гроба, окутанного белым одеянием старого дедушку Айбеншюца опустили в могилу и очень быстро закопали.
Ах, поверитель стандартов попал в очень дурное положение. Его собственная судьба причиняла ему боль, очень сильную боль. Он со всей решительностью соблюдал закон. Он был честным и добросовестным человеком, и его сердце одновременно было и добрым, и строгим. Что ему было делать с этой добротой и с этой строгостью? И в то же самое время в его ушах стоял золотой звон сережек госпожи Ойфемии.
Останавливаясь то у одного, то у другого прилавка, Айбеншюц шел, точно сам был закован в кандалы. Между тем как он в спешке проверял весы и гири, жандарм крепко держал закованную в цепи неистово орущую старуху Чачкес. Такая поверхностная проверка противоречила солдатской и чиновничьей совести Айбеншюца, но что он мог поделать, когда рядом вопила эта женщина и злобствовали продавцы? Ему хотелось все сделать быстро, но все же добросовестно, хотелось быть сердобольным и снисходительным, а в это время он слышал женский крик и беспрестанный звон сережек. В конце концов он попросил вахмистра Слама отпустить госпожу Чачкес.
— Отпущу, если она перестанет орать, — обращаясь к старой торговке, сказал Слама. — Хотите, отпущу?
Еще бы, она хотела. Она была свободна. Размахивая руками, несясь назад по дороге, она напоминала собой журавля.
И вот Айбеншюц достиг кадки Ядловкера.
— Что вы здесь делаете? Есть ли у вас разрешение на торговлю рыбой? — спросил он.
— Нет, — сказал Ядловкер, улыбаясь всем своим широким лицом.
Это выглядело так, будто улыбалось какое-то маленькое, отвратительное солнце, солнце уродства.
— Нет, — повторил Ядловкер, — я лишь замещаю моего приятеля, продавца рыбы Шехера.
— А документы? — спросил поверитель стандартов, не понимая, почему бедный Лейбуш Ядловкер вызывает у него такую сильную ярость.
— Вам положено проверять только гири, и вы не имеете права спрашивать у меня документы, — возразил разбирающийся в законах Ядловкер.
— Вы оказываете сопротивление! — сказал поверитель стандартов Айбеншюц.
Он не знал, почему так ненавидит Ядловкера и почему то и дело в своем сердце, мозгу — везде слышит он тревожный звон сережек.
При слове «сопротивление» к ним подошел вахмистр.
— Откуда вы приехали? — спросил тот Ядловкера.
— Из Шваб, у меня там трактир, — ответил Ядловкер.
— Это мне известно. Я бывал в вашем трактире, но сейчас у нас деловой разговор. Никаких фамильярностей! Понятно? — сказал вахмистр Слама.
Он, вахмистр Слама, стоял в лучах заходящего солнца, последними своими лучами освещавшего базарную площадь. Солнце золотило и парящие над площадью облака, и одновременно опасно искрилось на остроконечной жандармской каске и штыке.
Никто не знает, что творилось тогда в душе Лейбуша Ядловкера. Неожиданно, держа в руке нож для разделки рыбы, он набросился на жандармского вахмистра, выкрикивая страшные проклятья в адрес императора, государства, закона и даже самого Господа Бога.
В конце концов поверителю стандартов и вахмистру, доставшему из служебной сумки настоящие, добротные наручники, удалось одолеть его и повезти в Золочев, в окружную тюрьму.