Вместе с вахмистром Слама в полном молчании Айбеншюц ехал домой. Дорога была дальняя, километров тринадцать. И хотя в пути вахмистр неоднократно пытался заговорить, поверитель стандартов молчал. Вахмистра Слама этот судебный процесс чрезвычайно взбодрил, тогда как поверителя стандартов Айбеншюца, наоборот, сильно подкосил.
Он, Анзельм Айбеншюц, находился в странном состоянии. С состраданием и даже с подлинной грустью вспоминая бедного Ядловкера, он в то же время не мог от себя скрыть, что эти два года, которые получил Ядловкер, очень его радуют. Он не знал точно почему, или, собственно, знал, а только не хотел себе в этом признаться.
В нем шла борьба: должен или не должен он признаться себе в этом.
Казалось, что жандармский вахмистр Слама по дороге нес невесть что. Никогда прежде, так думал Айбеншюц, тот не говорил так много глупостей.
Наступил вечер. Они ехали по широкой песчаной проселочной дороге, по обеим сторонам тянулись леса. Ехали они на запад, и садящееся красноватое солнце, ослепляя, мягко светило прямо им в глаза. А на опушке леса, словно напившись солнечного золота и теперь излучая его изнутри, сияли придорожные ели. Слышалось неутомимое посвистывание, чириканье и заливистое пение птиц. Остро пахло смолой, этим неумолимо терпким, сладким и одновременно горьким, текущим из нескончаемых лесов ароматом, который так волновал поверителя стандартов Айбеншюца. Чтобы ускорить ход, он бережно погладил лошадь кнутом по правому боку. Но для чего спешить? Куда торопиться?
Домой? А был ли у него еще дом? Разве не визжит в нем сейчас какой-то чужой младенец, младенец Новака? Господи, что он знает, этот бедный поверитель стандартов!
Он казался себе совершенно голым, будто раздетым самой судьбой. Он стыдился себя, и самым ужасным было то, что, по сути, он не знал, чего, чего именно он стыдится. Раньше он подгонял лошадь, а теперь точно так старался ее удержать.
На небе, так далеко и так непостижимо, уже блестели звезды. Время от времени Айбеншюц смотрел на них. Он искал утешения и некоторым образом пытался втереться к ним в доверие. Прежде он на них никогда не смотрел, тем более — любил. А теперь, ему мнилось, что хоть издалека, но они, как очень дальние родственники, все же принимают участие в его жизни.
И вот они приехали в Златоград.
— Вы здесь сойдете? — спросил Айбеншюц.
— Да, конечно. Я так устал, — сказал вахмистр.
Жандармский вахмистр Слама жил на краю города, там, где уходит дорога на Швабы.
Белая стрелка на распадающемся деревянном щите, указывая путь, едва не пронзала синеву этой ночи.
Попрощавшись с жандармским вахмистром, поверитель стандартов вообще-то собирался ехать домой, но стрелка, эта так сильно сверкающая стрелка…
Одним словом, Айбеншюц повернул повозку и поехал в Швабы, поехал в приграничный трактир.
20
Как выяснилось после вынесения приговора, Ядловкер оставил несколько закладных на трактир. В городке и вообще во всем округе сразу же возник вопрос: к кому временно должны перейти права на приграничный трактир в Швабах? Официально — временно, а в действительности — навсегда. Владение трактиром было делом выгодным, уже давно вызывавшим зависть к Лейбушу Ядловкеру. В этот вечер, не сговариваясь, в трактире собрались пятеро кредиторов по закладным. Все пятеро пришли почти в одно и то же время, и все они были напуганы встречей с другими кредиторами. Самым богатым из них был Каптурак. Он приводил сюда дезертиров, он ими торговал, и только он один точно знал, какие доходы приносят здешние сделки. По ту сторону границы, на русской земле, ему принадлежал точно такой же трактир. Остальные кредиторы — торговец кораллами Пиченик, торговец рыбой Балабан, извозчик Манес и молочник Острозецер — были дилетантами, и все четверо были гораздо глупее маленького Каптурака. За столом также сидела госпожа Ойфемия Никич, она тоже имела отношение к закладным. Во время переговоров все пятеро хоть и не смотрели на нее, но знали, что она здесь и ко всему прислушивается. Все эти кредиторы ей не нравились: ни слишком тощий Пиченик, ни слишком толстый Балабан, ни нахальный извозчик Манес, ни рябой, с редкой козлиной бородкой, Острозецер. Больше других Ойфемии нравился крохотный Каптурак. Был он и мал, и уродлив, однако поизворотливее и побогаче всех остальных. Рядом с ним она и села. Чокаясь стаканами, они пили за здоровье осужденного Ядловкера.
В этот момент послышался звук приближающейся повозки, и, тотчас сообразив, что это повозка поверителя стандартов, Ойфемия встала. Ее тянуло к нему, он на самом деле ей нравился. Но и деньги, и чувство защищенности, и трактир, и закрепленный за ней магазин — все это ей нравилось тоже. А еще — бедный, отбывающий каторгу Ядловкер. Но Ядловкер — лишь в воспоминаниях о их лучших часах. Ибо у нее, как у множества пустых людей, был благодарный нрав. Вспоминая, она становилась меланхоличной и сердечной. Итак, услышав повозку поверителя стандартов, Ойфемия вскочила.
Он вошел, большой и статный. При этом все остальные как бы стерлись, исчезли. Его пушистые, светлые, прямо-таки богатырские усы сияли сильнее трех керосиновых ламп, стоявших в центре комнаты. Все пятеро кредиторов при его появлении тоже встали. Едва с ними поздоровавшись, он сел. Сел, сознавая свою власть, сел так, будто за ним неуверенно, но достоверно, как всегда с обнаженным штыком, в сверкающей остроконечной каске стоял жандармский вахмистр Слама.
Разговор угас. Вскоре, точно побитые собаки, кредиторы ушли.
21
Надо иметь в виду, что швабский приграничный трактир был трактиром необычным. Его опекало само государство. Судя по всему, государству было важно знать, сколько и какие дезертиры ежедневно прибывают из России. Одним прекрасным днем государство беспокоится об одном, назавтра — о другом. Оно беспокоится даже о товаре госпожи Чачкес, о гирях Балабана, об обязанных посещать школу детях Пиченика. Оно беспокоится о прививках, о налогах, о свадьбах и разводах, о завещаниях и наследствах, о контрабандистах и фальшивомонетчиках. Так почему же ему не беспокоиться о трактире Ядловкера, в который сбегаются все дезертиры? Бдительно следя за приграничным трактиром, окружное управление преследовало политические интересы. Во имя этого оно и обратилось в златоградский муниципалитет, который и назначил временным управляющим приграничного трактира поверителя стандартов Айбеншюца.
Вследствие этого Айбеншюц ощутил одновременно большую радость и сильное смятение. Он радовался и не знал чему. Он боялся и не знал, чего боится. Получив официальную бумагу с надписью «строго конфиденциально», в которой муниципалитет по распоряжению государственного политического ведомства просил его «в период отсутствия хозяина трактира и бакалейного магазина Лейбуша Ядловкера взять на себя надзор за экономическими и прочими операциями», он подумал, что его в одночасье коснулось и счастье, и несчастье. Он ощущал себя человеком, которому снится, что он стоит в огромном вольном поле и его обдувают сразу два ветра — северный и южный. Что в лицо ему одновременно и настойчиво дышат горечь страданий и сладость наслаждений.
Правда, он мог отказаться от непомерных требований муниципалитета. В письме значилось: «принятие предложения или отказ от него — по Вашему усмотрению». Но из-за этого положение поверителя стандартов становилось еще тяжелее, решения он принимать не привык. Двенадцать лет службы приучили его к повиновению. Остался бы он в казарме, в армии! С поникшей головой, держа в руке шляпу, он очень медленно шел домой. У него было много времени, и он представлял себе, что дорога стала длиннее, чем обычно. Каким-то удивительным образом он перестал чувствовать отвращение к своему дому и к тому, что в нем скрывалось, — к своей жене и к чужому ребенку. С того вечера, когда акушерка принесла Айбеншюцу младенца, он его не видел. Жена тоже не показывалась в те часы, когда он бывал дома. И только иногда через закрытую дверь слышал он детский плач. Это доставляло ему какое-то особое удовольствие и, как ни странно, не мешало. Он даже ухмылялся про себя, когда малютка сильно кричал. Его крик означал, что он на что-то досадует. Досадовала и его мама, и горничная Ядвига. Пусть они все досадуют!
Этим вечером за дверью было тихо. Безмолвно вошедшая Ядвига принесла сразу и суп, и мясо, потому что Айбеншюц запретил ей дважды за вечер заходить в его комнату. Торопливо съев половину, он отставил тарелку. Ему недоставало детского плача и успокаивающего пения жены.
Во время еды Айбеншюц достал из кармана строго конфиденциальное письмо и перечел его еще раз. Некоторое время он думал, что из слов и даже из букв могли бы появиться новые возможности, новые трактовки, но после того как письмо было прочитано уже несколько раз, он вынужден был признаться, что ничего таинственного оно не содержало и что никакого иного смысла в нем не было.
Без сомнений, пришло время принимать решение! Перед ним еще стояла наполовину полная тарелка. Он встал, направился в сарай, выкатил во двор повозку, затем зашел в конюшню, запряг Якоба и поехал.
Положив поводья на спину лошади, он сложил руки на коленях. Слева в кожаном чехле болтался кнут. Поверитель стандартов был спокоен.
Через некоторое время, без поводьев, без кнута и без окриков лошадь привезла его в Швабы, прямо к дверям приграничного трактира.
Не мешкая, Айбеншюц справился о госпоже Ойфемии. Садиться он не стал. Ему казалось необходимым принять в некотором роде деловую позу, как будто он прибыл с твердым намерением взять руководство хозяйством в свои руки. Деловая поза — сказал он себе и, не снимая шляпы, остался стоять у подножия лестницы. Прошло какое-то время, прежде чем он услышал ее каблучки. Он не посмотрел наверх, но ему показалось, что он ясно увидел ее ступню, ее узкую, длинную ступню в узкой, длинной туфельке. Уже зашуршала ее присборенная вишневая юбка. На жестких, деревянных, непокрытых ступеньках уже зазвучали ее уверенные, ровные шаги. Айбеншюцу не хотелось поднимать глаза. Ему приятней было представить себе, как она идет, как шевелятся многочисленные складки ее одежды. Эта лестница должна бы иметь намного больше ступенек. Но Ойфемия уже спустилась, она уже перед ним. Он снял шляпу.