Поверженные буквалисты — страница 16 из 38

Как можно было убедиться, критические статьи И. А. Кашкина начала 1950-х годов, обличающие переводческий метод Е.Л. Ланна и Г.А. Шенгели, имеют выраженную идеологическую окраску и представляют критикуемых переводчиков врагами: Ланна – скрытым марристом, Шенгели – надругателем над Суворовым; обоих – формалистами, натуралистами, буквалистами.

Возникает вопрос: почему вообще в это время появились эти статьи? Возможных ответа мне представляется два, в зависимости от того, верим ли мы в искренность и добропорядочность Кашкина или, наоборот, считаем, что он цинично использовал момент, чтобы устранить своих потенциальных конкурентов.

Начнем с первого предположения: допустим, мотивы Кашкина были самыми безупречными: уменьшить количество плохих переводов. Тем более что продолжал переиздаваться Диккенс в переводах Кривцовой и Ланна; тем более что в 1951 г. вышел том избранных сочинений Байрона, куда вошел негодный, по мнению Кашкина, перевод «Дон Жуана». Нужно было обратить внимание общественности на недостатки этих переводов, и Кашкин это сделал. Возможно такое истолкование событий? Возможно. Однако возникает одно серьезное возражение: зачем, убеждая читателей в недостатках описываемых переводов, привлекать аргументы, которые не имеют отношения к делу? Зачем уходить в опасную для критикуемых область идеологии и политики? Зачем привлекать теоретически слабые, политически очень грозные, а этически некрасивые аргументы в бессознательной приверженности марризму или искажении образа Суворова, тем более что Сталин еще жив, а Суворов – и это известно – один из любимых его полководцев? Зачем клеймить критикуемых переводчиков малосодержательными и небезопасными ярлыками «формалист», «натуралист», «идеалист»? Зачем переводить теоретическую дискуссию в политический план?

Это возражение применительно к дискуссии вокруг «Дон Жуана» Шенгели в наиболее развернутом виде предъявляет В.Г. Перельмутер в статье «Живущий на маяке»:

Мне доводилось выслушивать и заступников Кашкина, утверждавших, что в этой истории он, может быть, допустил некоторые полемические перехлесты, однако действовал исключительно из благородных побуждений, из любви к литературе и переводческому труду и, конечно, без всякого злого умысла. Иначе говоря, выступление его было теоретическим, эстетическим, но никак не политическим.

Читатель, хотя бы поверхностно знакомый с отечественной историей начала 50-х годов, в силах оценить теоретический уровень и, если угодно, аполитичность этого спора. «Переводчики-эмпирики, переводчики-формалисты и их запоздалые эпигоны, – писал Кашкин, с изящною непринужденностью употребляя терминологию ленинско-сталинского словаря, – люди, очень разные по степени одаренности по техническому оснащению, но все они в той или иной мере заражены вредоносным влиянием буржуазных воззрений на искусство. В их переводах то проявлялось буржуазно-деляческое равнодушие к качеству перевода, то отражался буржуазно-декадентский распад, сказывавшийся и в порче национального языка в угоду иноязычию или языковому фиглярству». Все примеры, иллюстрировавшие сие обвинительное заключение, Кашкин берет из Шенгели и блестящего переводчика английской прозы (в частности, Диккенса) Евгения Ланна. На дворе, напоминаю, в разгаре «борьба с космополитизмом», так что подозрительно нерусские фамилии весьма кстати.

А вот и гвоздь программы – шенгелевский перевод «русского» фрагмента «Дон Жуана»: «Эти строфы являются профанацией, оскорблением достоинства русского народа, той национальной гордости великороссов, о которой писал Ленин». Почти пятью годами ранее, при первом обсуждении того же самого перевода в Союзе писателей, Кашкин тоже выказывал недовольство, но куда сдержанней, – и ни словом не обмолвился о Суворове. Прозрение снизошло на него на редкость вовремя – когда представилась возможность отнюдь не метафорически разделаться с литературным противником (или – конкурентом?). Ведь он должен был понимать, чем может кончиться такого рода «профессиональная полемика», что тут уже не чернилами пахнет… [1997, с. 30–31].

Рассмотрим в таком случае другое предположение: допустим, статьи Кашкина – это инструмент борьбы соперничающих переводческих групп (а может, одновременно и инструмент личной борьбы, личной мести). Как напоминает Перельмутер [2011, с. 123–124], в конце сороковых положение с переводной литературой резко изменилось. Если раньше кашкинцы активно переводили современных английских и американских писателей, то теперь, после Фултонской речи Черчилля, круг достойных перевода авторов резко сузился. Остались преимущественно западные классики и лишь самые «прогрессивные» из современных западных писателей. В такой обстановке кажется естественным допустить, что определенные переводческие группы пытались отлучить других, не входивших в них, переводчиков от занятия переводами. Не исключено, что «Ложный принцип и неприемлемые результаты» – это попытка оттеснить Ланна от изданий Диккенса и получить заказ на повторный перевод тех произведений, которые переводил Ланн, а «Традиция и эпигонство» – это попытка оттеснить Шенгели от Байрона и получить заказ на повторный перевод его поэм и романа в стихах. Сам Шенгели был совершенно убежден в том, что это так и есть.

Однако и на это предположение можно найти контрдоводы. Да, борьбой переводческих групп можно было бы объяснить статью против Ланна, но в нее плохо вписывается статья против Шенгели. Начать хотя бы с того, что Шенгели к тому времени уже не был соперником: на собрании секции переводчиков в 1950 г. он заявил, что свою переводческую программу считает выполненной, что ни за какого крупного поэта уже скорее всего не возьмется и что из секции переводчиков он выходит. Следовательно, бороться с ним дополнительными статьями в 1952 г. никакой насущной необходимости не было. Допустим, ставилась цель вообще дискредитировать переводы Шенгели, чтобы получить заказ на повторный перевод, но кто мог на такой заказ претендовать? Переводчицы-«кашкинки» занимались только прозой; ни одного поэта, близкого по дарованию к Шенгели, кто был бы способен перевести роман, написанный байроновскими октавами, в кашкинском кругу не было.

Таким образом, имеющихся на сегодня сведений недостаточно, чтобы окончательно склониться к одному из предложенных ответов. Возможно, истинный ответ состоит в чем-то другом, но вернее всего, он представляет собой некую комбинацию из двух предложенных крайностей: вряд ли Кашкин был совершенно неискренен, когда писал свою статью; скорее всего, он действительно был убежден, что переводы Ланна и Шенгели никуда не годятся, – и вместе с тем вряд ли он действовал исключительно из чистых побуждений, вряд ли не сознавал, чем грозят критикуемым переводчикам его статьи, вряд ли был лишен планов распространить влияние своей школы и наверняка надеялся, что его коллектив будет привлечен к повторному переводу Диккенса и, возможно, даже Байрона.

4. Выводы

«Боевая» терминология литературной критики 1930-х годов, усвоенная переводчиками 1950-х годов для обозначения чужих, неправильных методов художественного перевода, оказалась хорошо приспособлена для литературной борьбы: с ее помощью обсуждение литературных вопросов легко переводилось в политическую плоскость. Отголоски борьбы 1950-х годов ощущаются и сейчас: авторитет И.А. Кашкина и его сторонников (К.И. Чуковского, Н. Галь) влияют на наше восприятие переводов Диккенса, выполненных Ланном и Кривцовой, а с переводами Шенгели мы и вовсе почти незнакомы. Между тем, как легко убедиться из анализа кашкинской критики, направленной против переводов Ланна и Шенгели, она была отнюдь не безупречной и рассчитанной не столько на выяснение истины или утверждение позиции Кашкина, сколько на причинение максимального вреда критикуемым. Сейчас уже сложно определить истинную причину столь яростных статей, но не подлежит никакому сомнению, что рассуждения о методе художественного перевода превратились в них в оружие, с помощью которого переводчиков Ланна и Шенгели оттесняли от переводческой работы.

Заключение

За рассмотренный период с 1920-х по 1960-е годы представления о хорошем художественном переводе в Советском Союзе менялись, причем менялись весьма характерным образом. Повышенное внимание к чужому (языку, речи, стилю) сменялось обостренным вниманием к своему (насколько идеи переводимого писателя соответствуют идеям советской культуры, насколько правилен язык перевода); тяга к очуждающему переводу, унаследованная от Серебряного века, сменялась требованием осваивающего перевода. Эта тенденция хорошо описывается обобщением Гаспарова, гласящим, что в истории культуры два типа перевода – перевод, насилующий язык подлинника ради родного языка переводчика, и перевод, насилующий родной язык переводчика ради языка подлинника, – сменяют друг друга. В рассматриваемый период мы наблюдаем, как победу одерживает перевод, склонный к насилию над подлинником. Эта тенденция отразилась и на ряде критических и теоретических работ того времени, в которых предлагались основные ценностные ориентиры для переводчиков и указывалось, что в переводе плохо, а что хорошо.

Ярким событием, иллюстрирующим данную тенденцию, стало появление в 1950-х годах серии статей И.А. Кашкина, посвященных, во-первых, утверждению метода реалистического перевода, а во-вторых, критике других переводческих методов: того, которому следовал Е.Л. Ланн (и который Кашкин неверно назвал переводом по принципу технологической точности), и того, которым руководствовался Г.А. Шенгели (и который Кашкин неверно назвал переводом по принципу функционального подобия). Особенно чистым представляется мне противопоставление Ланн – Кашкин. Один сохранил верность идеалам двадцатых – начала тридцатых и настаивал на максимально точной передаче слов, идиоматических оборотов и синтаксических конструкций оригинала, при которой читателя ни на минуту не покидает чувство, что перед ним произведение иноязычного автора. Другой отражал настроение уже поздних тридцатых и требовал естественность и общепонятность языка перевода, а также переключение внимания переводчика с означающего на означаемое – со слов оригинала (которые суть не более чем условные знаки) на художественные образы и стоящую за ними и отраженную в них действительность.