И создавалась моя Странница под бдительным оком Скогена, тени лесов, а вдохновляла меня Синизало, дитя на земле. Я призвал Габерлунги, чтобы вложить в суденышко приключения, великие истории, увлекательную судьбу. И величайший из раятуков, Пустотник, наложил на нее чары, позволявшие проходить по невидимым рекам в глубинах мира, под самой землей, стать кораблем многих миров.
Себя я вырезал как деревянного человечка, маленького капитана, и спрятал неуклюжую поделку за одно из ивовых ребер. Я помню, как взобрался на борт и взял весло, смеясь и силясь овладеть вертким, обтянутым кожей челноком. Потом нас подхватило течение и потянуло прочь из заводи, через отмель, в поток, что, извиваясь, убегал из моей долины.
Когда меня развернуло в последний раз, я, еще с трудом удерживая равновесие, заметил, что семеро раятуков исчезли. Остались три, их личины из коры скорбно вытянулись, провожая меня взглядом прищуренных глаз.
— Вы мне не нужны! — крикнул я им. — Я вернусь, когда вы понадобитесь!
Первой удалилась Скорбь, за ней — Лунная Греза. Последним остался Морндун, призрака на земле.
— Ты мне не нужен! — снова крикнул я, но теперь, оглядываясь назад, припомнил миг сомнения.
Надо было нарисовать на лодке все маски. Тогда ты всегда был бы под защитой.
Слова моей матери. Слова всех матерей, кто когда-либо прощался с детьми. «Послушались ли другие? — спросил я себя теперь. — Нашли ли другие способ принять на свой челн печаль, луну и смерть?»
Вы мне не нужны. Я вернусь, когда вы понадобитесь.
Хвастовство. Чистое бахвальство. И все же я действительно так думал. В то время я не видел смысла в Смерти и Скорби, не говоря уже о Лунной Грезе, но и не думал умалять их значение. Меня переполняла жизнь, и мой верткий челнок обладал собственной жизнью и сурово испытывал меня в борьбе за власть над ним: река уносила скорлупку суденышка, а свисающие ветви ив и вязов стегали меня, потому что я несся все быстрей, бросаясь в гущу их прядей, отталкиваясь от илистых мелей, смеясь, когда вода захватывала меня и уносила от дома к началу жизни на Тропе.
Откуда мне было знать, что я потеряю челнок и годы стану бесцельно блуждать, прежде чем отыщу наконец Тропу и пущусь в путь по ней своими ногами или на спине подвернувшихся по дороге ездовых животных. Я был не готов.
Яркое воспоминание погасло, и я снова оказался в Духе корабля, дышал воздухом лета, смешавшимся с зимней свежестью Хозяйки Леса, и ощущал возле себя ее теплое покойное присутствие, одновременно утешительное и обескураживающее. Рысь ее мурлыкала, но держалась настороженно, словно готовясь к прыжку.
И пусть зримые образы погасли, осталось эхо отчаяния и страха, созданное, быть может, моим же разумом, которому нежданно-негаданно открыли его исток.
Я так и не научился править той простой лодочкой, тем корытцем из лозы, дуба и кожи, что бежало по реке вопреки моим усилиям и повиновалось мне только в тихих водах, на отмелях и в заводях, встречавшихся на нашем пути.
Разразилась буря, зимний кошмар: в воздухе звенел лед, нагие деревья, доказывая, что их никак не назовешь безжизненными, избивали ветвями реку, тянулись ко мне — испуганному закоченевшему мальчишке в беззащитном крутящемся корытце.
Я выбрался на берег, привязал челнок, скорчился между корнями и плакал, глядя, как темная снежная стена надвигается по ветру с запада. Я все старался пробить взглядом тьму на севере, разглядеть огонь костра, что развела моя мать в родной долине, где рисунки отца в глубине расселины оставались такими же свежими и яркими, как в день, когда он сделал их, прежде чем уйти в землю, заблудиться во чреве этой второй матери и уже не вернуться.
Закружились снежинки, поначалу невинные, ласковые, потом — словно мошки, замерзшие мошки, существа из науки преданий, память о более древнем народе, разведавшем земли вокруг нашей долины.
Маленькое суденышко отчаянно подпрыгивало на волнах. Я не завязал узла, а просто обмотал веревку вокруг ствола и заклинил свободный конец в щели между двумя ветвями. В бурю этого мало.
Теперь я сражался со шнурками на башмаках, но пальцы мои были неловкими, и кожаные шнурки выскальзывали из них, как живые. Я расплакался от злости: потом пальцы у меня так онемели, что я оставил все попытки, откинулся на спину, закрыв лицо плащом, и слезы мои пахли то отчаянием, то гневом, то одиночеством, то страхом.
Я услышал движение рядом и похолодел, решив, что меня учуял зверь. Но кто-то уже возился с моими башмаками: ловкие пальцы зашнуровали их, туго затянули. Я открыл лицо и взглянул, увидев сперва капюшон, маленький капюшон, а потом, когда он упал, — пронзительные, чудные глаза. И желанную, насмешливую улыбку.
— Пора бы тебе и научиться! — сказала Пронзительный Взгляд.
— Я не умею завязывать шнурки. Не умею! И не стыжусь этого. Я придумаю башмаки, к которым не нужно шнурков!
Она притулилась ко мне, плотно завернувшись в свой плащ, но высунув руку, чтобы сжать мою. Снег засыпал нас, ложился нам на носы.
— Я такого не ждала, — сказала она.
— И я тоже. Что ты здесь делаешь?
— А ты?
— Вытащил лодку на берег. Река слишком поднялась.
— Я свою потеряла. Она перевернулась и сбросила меня в воду. Я старалась ее удержать, но ее унесло от меня. Так что теперь я пешком.
Я оглядел лодочку, сомневаясь, выдержит ли она двоих, но мысль ускользнула. У нас внезапно отобрали наши жизни; все, что я знал, ушло. Я и Пронзительный Взгляд были не единственными. Были и другие. Я стал забывать о них. Я стал забывать и эту девочку, дразнившую и мучившую меня, любившую меня и смешившую меня столько лет, неспешных лет в долине, где время проходило вокруг нас, но не внутри нас. Долгое, полное игр и борьбы детство, которое вложило нам в головы мечты о будущем, вырезало еще не испытанные силы на наших костях, хрустевших и напрягавшихся в наших бледных холодных телах.
Ее появление было лучшим из даров, и я жался к ее теплу. Наши пальцы снова переплелись. Мне показалось, что ее потревожило это бережное прикосновение, но минуту спустя я понял, что она плачет, и я смолчал, замер, не отпуская руки.
И тут переломилась ветка!
Ствол зимнего вяза треснул, и моя негодная привязь стала распускаться.
— Моя лодка! — заорал я, вскочив.
Пронзительный Взгляд увидела, в чем дело, и, пока я ловил разматывающуюся веревку, скатилась по берегу, чтобы удержать сам челнок.
Она взвизгнула, споткнувшись, и я замер, а веревка как раз в этот миг размоталась окончательно и поползла от дерева, легко, как скрывающаяся в норе змея. Пронзительный Взгляд рухнула в реку. Голова ее скрылась под водой, руки торчали. Сквозь вьюгу я с трудом разбирал, что случилось, но челнок вдруг развернулся, намотав на себя веревку. Я увидел, как руки моей подружки ловят ее конец, потом она всплыла, словно нимфа из глубины, насквозь промокшая и орущая. Она ухватилась за борт челнока и повисла на нем, обратив ко мне бледное перепуганное лицо, а река, буря, ночь и невидимые руки снова уносили ее от меня, отдавая темноте и разлуке, оставляя мне только крик, прилетевший по ветру, — крик, в котором, казалось, звучало мое имя.
В таких простых снах, в такие холодные непримечательные ночи запускается ход великих историй, прокладываются дороги судьбы. Откуда мне было знать? Долго после той огромной потери я знал лишь звук собственного ужаса и заброшенности.
И вот теперь в Арго тоже чувствовались ужас и заброшенность. Он стал несчастным кораблем. Он жил с тайной, вросшей в дуб и березу его бортов. Тайной была вина. И, как дитя, он торопился признаться, но в то же время всеми силами хотел скрыть свою вину.
Я забился, выпутываясь из объятий Миеликки. Хозяйка Северных Земель посторонилась — чары общности нарушились. Ее рысь припала к земле и зашипела на меня: ее дыхание смердело. Миеликки шикнула на кошку, и та попятилась, приседая: встревоженная, недоверчивая, дикая.
Миеликки откинула покрывало, скрывавшее ее лицо. Впервые я увидел его открытым, если не считать, конечно, лица свирепой ведьмы, оберегавшей корабль.
Лицо поразительной красоты, и она рассматривала меня с любопытством и сочувствием. Взгляд был лукавым, как я и ожидал, но кожа — бледной, молочной белизны, лишь слегка тронутой румянцем. Лицо словно вылеплено из снега. Даже губы, полные и чувственные, были бескровны, хотя и полны жизни.
— Я иначе изваяна, — пояснила она, шутливо кивнув на выход из этой страны духа, за которым скалилась деревянная скульптура. — Те люди, которым понадобилась фигура покровительницы для корабля, изваяли меня в страхе, а не в любви.
— Да. Заметно.
— Я не самая сильная из покровителей Арго. До меня была богиня Греческой земли…
— Гера. Да.
— Одно из ее имен. Всего лишь одно из имен. И ее дочь Афина тоже. Она отбрасывает длинную тень сквозь время и на жизнь корабля. Она затонула вместе с Ясоном после того долгого странствия, после его смерти от отчаяния. Во всяком случае, часть ее. Малая часть, обломок жизни, осколок духа-защитника утонул в северном озере вместе с любимым своим капитаном. И у корабля, и у покровительницы имеются любимцы, и Ясон, несомненно, — первый среди них. Были и другие. До Ясона — человек по имени Акратон; до него, в грубые времена, жестокие времена, — муж огромной храбрости, великой ярости, звавшийся Аргео Коттус; до него — женщина с бледным лицом, но с сильной волей. Ее запомнили как Геан-анандору. Было много и между ними. Первым был ты — мальчик-капитан, вдохновенный строитель. Первый Мастер. Первый Мастер из многих.
Мастер. Опять это слово. Опять это слово.
— Арго в тревоге, — сказал я. — Он сильный корабль. Он не дал мне знать, что именно тревожит его.
— Ты мог бы применить свой дар, чтобы расколоть его борта, его оборону, как чайка раскалывает ракушку.
— Мог бы. Но не стану. Слишком дорого и слишком опасно для меня. Кроме того, я не хочу спрашивать о том, чего он не хочет мне сказать.