Повесть Белкиной — страница 10 из 24

Она: считает минуты до конца дня. Остается 3503. Не так уж много. Звонок в постель.


– Вот так, батенька, вот так! А ты как хотел! Так и хотел? Ай, молодца! Вот это молодца! Так и хотел! Чтоб буковки писать, тут надобно уменье! И связи – ваших понежней! А ты как думал? Браток, ты че приуныл-то, а? Ты можешь быть столяром. Или плотником. Если выучишься. Хотя, плотничать – тоже уметь надо. Это тебе не рояле играть. А буковки писать не учат. Да ты не горюй, все получится. Вон, и премии литературные есть. Пробуй! Молодым везде дорога. А о наставниках своих не забывай, да. Не забывай о наставниках! Они уж тебе расскажут. Ты-то свои буковки и не видел еще, а их уже печатали. Учись! Учись на столяра лучше. Заработок верный. А буковки… Что с них взять? Да ты не кисни, ты чего это скис, а? Учись. Учись на столяра! Хорошо учись.


…Вот так, черта-с-два, в самый обычный день, я хотела написать что-нибудь романтичное, но вместо этого села в автобус: дурацкий автобус с дурацкими замерзшими стеклами. Северное Бутово – Южная. Первое – окраина, сразу за которой – лес. Второе – точка, близкая к концу одной из самых серых в мире веток.

Я заворачиваюсь в то, что от меня осталось. Выхожу. Морщусь: перед глазами – дикого качества репродукция: Грабарь, «Февральская лазурь». Я поднимаю голову: действительно, лазурь. К счастью, не из учебника. Лазурь на Варшавке. Дальше непечатно.

Дальше – очередь к «Цыпа-гриль» и хорошо узнаваемая даже издали алкоголичка Катя в неизменной коричневой шубе. У Кати нет на руке двух пальцев. Неприятно, когда она, пряча мелочь в карман, дотрагивается случайно до моей ладони.

Отдергиваю. Цыпа в лаваше. Пипл-гриль. Иду быстро-быстро.

– Лазурь-гриль? Сколько?

Интересно, с какой скоростью пешего хода и это можно случайно не заметить? Говорят, нужен сюжет. Я не должна исчезнуть как text. Ну, что ж… Save as… Это – моё самое. Мальчишка поймет позже.

* * *
[ТВОЁ САМОЕ]

Мадам: Жизнь – это алеаторика.

Щен: Что такое алеаторика?

Мадам: Это техника сочинения музыки, основанная на принципе случайности. Свободная импровизация в эпизодах, указанных композитором.

Щен: Но кто здесь исполняет роль композитора?.

Мадам: Ты глуп!

Щен: Я не кобель, я только учусь…

Мадам: Будешь отрабатывать, волшебничек.

Щен: За что?

Мадам: За щеку, если не повезет.

Щен: Я ведь только спросил…

Мадам: Уведите!


Щена уводят лысоголовые. Мадам садится в кресло; в руках черная сигарилла. Мадам смотрит на меня, невесело улыбаясь, а потом не выдерживает:

– Что? Ну что ты хочешь сказать с моей помощью? И кому?

– Не знаю… – мнусь. – Собственно, я просто… Я привыкла делать это на протяжении…

– Но ведь последнее время совсем ничего не выходило, не так ли? – мадам разглядывает меня.

– Так, – не отпускаю я мышь, продолжая смотреть в монитор.

– Странная ты, – говорит вдруг.

– А где щен? – спрашиваю ни с того, ни с сего.

– Щен? – мадам удивляется. – А что?

– Так, – не отпускаю мышь. – Любопытно…

– Лжешь! – мадам встает и, хохоча, отодвигает мой монитор.

– Лгу, – соглашаюсь. – Но, видите ли, я не знаю, для чего все это нужно и нужно ли вообще. Будто по инерции…

– Это бывает. Бывает, и буквы забывают, – мадам вовсе не пытается меня успокоить. – Весна убывает…

– Я – цыпа-гриль? Заживо ощипанная? – спрашиваю.

– Не совсем, но уже близко к тому. Почитала бы Грофа, что ли, – мадам, кажется, дает дельный совет. – Хотя, он тебе не поможет.

– А если никогда больше?… – главное, не отходить от стола.

– Возможно, – мадам смотрит сквозь меня.

– Ты не хочешь, чтобы я продолжала? – главное, не отпускать.

– Не хочу. Убери свои буковки, – говорит мадам, исчезая в txt.

Я не пытаюсь пересохранить.


Выхожу на воздух. Иногда очень полезно выйти на воздух, даже за какой-нибудь ненужной газетой. И я покупаю эту газету, представьте себе. А там – чистые, белые листы. Бракованный экземплярчик! Надо ж, думаю, даже газету нормальную купить не могу. Что дальше-то?

А дальше – буквы, что лежат в морге. В огромной морозильной камере, да-да! Я хожу вокруг да около, облизываюсь: ключа-то нет… Уж и так, и сяк – и отверткой, и ногтями – не получается. Вдруг – скулеж:

– Секрета не знаешь!

– Ты кто? – озираюсь.

– Щен, – отвечает по-прежнему невидимый щен.

– А ты зверь или человек? – спрашиваю.

– Да сам не знаю, – отвечает щен. – Когда – зверь, когда…

– Понятно, – отмахиваюсь. – Ты сначала, прости за грубость, самоидентифицируйся, а потом уж…

– Погоди, – перебивает щен. – Я секрет знаю. ТВОЁ САМОЕ.

– Ты? – смеюсь. – Как ты можешь знать МОЁ САМОЕ, глупый невидимый щен?

– А так, – материализуется вдруг он: наполовину человек, наполовину пес.

– Как же тебя такого родили? Кого ж это так угораздило?! – ахаю.

– Бывает! – лает он. – А про секрет не скажу: сама разгадаешь.

– Когда? – сжимаю кулаки.

– Да скоро уже, скоро, – и убегает.


…Из морозильника, битком набитого всевозможными азбуками, несет Антарктидой. Антарктида, так скажем, смердит. А я потихонечку синею: позарез проклятый ответ нужен!

– Есть водка? – спрашивает щен, свалившийся снова, как снег на голову.

– Ну, есть, – удивляюсь.

– Разотри душу.

– Чего?

– Душу разотри, – говорит многозначительно щен, и опять исчезает.

…Итак, я остаюсь одна-одинешенька, если не брать в расчет замороженные буквы. Оказывается, нужно срочно растереть душу водкой, иначе – в морг.

Всего-то?


Я захожу в дом и наливаю стакан водки. Морщусь. Пью. Большими глотками. Морщусь. Душа начинает теплеть. Наливаю еще стакан. Снова морщусь. Снова пью. Снова морщусь. Душа начинает подтекать. Появляется лужица, я иду за шваброй. А, вытирая воду, с удивлением замечаю, что тряпка в чем-то красном, и пахнет йодом.

– Эй, душа, блин! У тебя затянувшаяся менструация, что ли? Ты чего кровоточишь, как девица? Водкой тебя растерли, а ты за свое?

– У меня не менструация, у меня дефекация, – отвечает душа, и улетает в неизвестном направлении. – Over-доза.

А раз душа улетает, я, как Аз_Буки_Веди, остаюсь Глаголь_Добро_Мать-их, кукольно лежать на полу: завод-то кончится, что я могу сделать? Может, думаю, все еще образуется, и вернется ко мне душенька-то? Жду, холодею уже…

Вернулась. Разнесчастная! Мне ее даже жалко стало.

– Понимаешь, – говорит, – не могу тело твое бросить. Тебе в нем еще немного походить придется.

– Совсем немного? – то ли радуюсь, то ли расстраиваюсь.

– Не бери в голову, – душа с трудом отмывается и накрывает собой буквы; они оттаивают, а я обнаруживаю на полу еще одну красную лужу.

– Милая! – качаю головой. – Как всё запущено! Что ж это, тудыть, такое? Куда, тудыть, ни плюнь, – везде капает, и всё – живое, и всё – жжёт… Как же мне с этим добром разбираться теперь? Что делать-то?

– А ничего. Принцип у-вэй помни, – сказала душа, сворачиваясь в клубочек.

Захотелось погладить ее, но что-то меня удержало.

– Да ладно, чего теперь, раз ты вернулась… – сев на пол, я долго терла виски. – Только… как же Сам Текст?

– Т-с-с, – душа прикрыла мне рот чем-то. – Я обещаю.

– Обещаешь? – я посмотрела туда, где, как мне казалось, пряталось Моё Самое: да так оно и было, к не/счастью…

* * *

Сто десятое ноября

О буквах: букв всегда мало, они ускользают из-под чего-то нематериального – в материальную закорючку на бумаге. Буквы делятся на природные и загранпаспортные. Природные буквы создают природную речь; загранпаспортные также создают речь, только иной природы, и по курсу евро. Буквы бывают толстые и тонкие, высокие и низкие, колючие и мягкие, выросшие из иероглифа и не выросшие из иероглифа. Буква не любит толпы. Буква интровертированна, она всегда – вещь в себе: лишь, так скажем, «сочетавшись со слогом» и надумав стать словом, буква поворачивается к лесу задом, и тогда Иван-дурак аплодирует: «Эк, я, прочитал-таки!»

Буква очень нежна и хрупка. Буква вся сахарная – неосторожное движение, и она уже легко: тает, бьется, ломается, исчезает. Букву очень легко спугнуть. Единственное неправильное действие – и ускользнет навсегда. Буква женственна, даже когда прикидывается Ы (Ы, кстати, самая женственная буква, как, впрочем, и Ъ).

Буква любит поспать подольше: редко соглашается быть написанной с утра пораньше. Буква – полька-бабочка, отдается всегда бесплатно. Буква – чистое и святое существо, если, конечно, не пребывает в запое. Когда буква пьет, ее лучше не трогать. Вначале была Буква.

– Говорите по-человечески, – сказал Орленок Эд. – Я и половины этих слов не знаю! Да и сами вы, по-моему, их не понимаете!

– Но где пишущий? И где пашущий? И знакомо ль иное рвение? – голос из томика стихов.

– Он опять испортил мне выходные, – требующий сочувствия голос в телефонной трубке.

Забыла, что отвечают в таких случаях.

* * *

Сто одиннадцатое ноября

Имбирь… Нежный, терпкий, пряный… Когда я первый раз попробовала его – тонкие розовые лепестки на деревянном блюде – в японском ресторанчике, и тот обжег мне горло, услышала: «Деньги дерешь, а корицу жалеешь!» Жужжание удаляющегося моторчика Карлсона привело в секундное замешательство: «Неужто – правда?». И действительно: запах Страны Й. пк. н – крестик любви на карте мира – был смесью запахов имбиря (эроса) и корицы (праздника): жжение и ласка.

Фазамазахизм! «Чего?» – переспросили меня, но я не стала переводить общую лексику. На столике стояли трупики цветов, мы жевали мертвых креветок и отчаянно ругались. Тогда-то я и различила этот миллиметровый шажок от любви к ненависти, и шагнула, и возненавидела – но не б.-у.шного возлюбленного, и вообще – не человека (человек для ненависти – равно как и для любви – слишком слаб), – а слово «перевод», и где-то в солнечном сплетении ёкнуло…