рдцах слова не обижался. Ругаться-то Ольга Максимовна ругалась, а замуж вышла за «хромого беса» не по принуждению, а по доброй воле и девичьему влечению, ослушавшись родителей, которые остерегали ее связывать жизнь с хромым, увечным парнем, да еще такого неуемного, вспыльчивого характера. Но она не послушалась их — связала и никогда о том не жалела…
Нынче дед Витя пришел на кладбище по деревенским меркам не так уж чтоб и рано — в девятом часу. Утро выдалось ясным и солнечным, без единого облачка на прозрачно-голубом небе. Сизо-лиловый туман, опустившийся вчера с вечера на все окрестные поля, на луга и речку, сегодня к утру растаял, невидимо рассеялся и лишь в березняке за кладбищем он устоял, зацепившись за багряную позолоту плотной, будто дождевой тучей.
Изредка поглядывая на эту тучу, скрывающую от деда Вити всё, что делалось-творилось в березняке, он развернул на столике узелок, долго устанавливал стопку и четвертинку (раньше, в молодые годы приносил он поллитровку, а теперь уже не та сила и не та возможность), еще дольше чистил картошку в мундире, вчера с вечера запеченную Ольгой Максимовной в поддувале лежанки (всегда, каждый год, в одном и том же числе: ровно девять недавно только вырытых на огороде картофелин — для матери, теток Сони и Вали, для малых детей, Гриши, Коли, Нины Слепцовых, Лиды и Вани Борисенко (он клал их на перекладинки крестов, как кладут на Радоницу яйца-крашенки и ломтики пасхального кулича). И одну — для себя.
В начале одиннадцатого дед Витя в последний раз оглядел материнскую могилу (всё ли на ней хорошо и ладно), поправил захлестнутый набежавшим ветром за опору креста вышитый рушник и собрался уже было уходить домой (обещал Ольге Максимовне срубить на пойменных грядках капусту, солить которую на зиму как раз подоспела в эти начальные дни ноября пора), но вдруг он увидел, что со стороны города по осенней пустынной дороге, минуя село и кладбище, движется прямо к березовой раскопанной и растревоженной роще целая кавалькада машин. Впереди, охранно сопровождая этот обоз, мчался милицейско-полицейский «уазик» с синей угрожающей мигалкой на крыше. Вслед за ней неслось несколько легковых, сверкающих на солнце лаком и затененными, будто маскировочными, стеклами машин-иномарок, потом громадный на три двери тупорылый автобус, тоже не нашего производства, заграничный, с заграничными, непонятными надписями по всем стенкам. Замыкали колонну три военных грузовика, крытых брезентом, какая-то затёрханная машинёнка-«Жигули» (как после выяснится, с журналистами телевизионщиками и фоторепортерами) и на почтительном расстоянии от них юркая бытовка, еще с весны хорошо примелькавшаяся в Серпиловке, на которой ездили прорабы, ведавшие работами на будущем немецком кладбище, подневольники-казахи и добровольно набивавшийся им в помощники Артём.
Замедлила ход и остановилась колонна на опушке рощи всего в тридцати метрах от деда Вити. Глядеть на всю предстоящую церемонию у него не было никакого желания. Пусть Артём глядит, коль он прослыл таким поборником строительства немецкого погоста, безропотно отдал под него березовую серпиловскую рощу. Может, и вправду ему что-либо от того пособничества обломится: асфальтная дорога до самого дома или какой-нибудь шинок-корчма возле погоста, которым проворный Артём и станет заведовать.
Завернув в лоскутик-полотенце остатки еды и опорожненную чекушку, дед Витя спрятал их в сумку и, поскрипывая протезом, направился к кладбищенским воротам. Но с удалением своим он немного опоздал: со стороны села к березовой роще наперерез ему шли-торопились многие деревенские мужики и бабы. Рядом со взрослыми бежали малые и чуть постарше, школьного уже возраста дети, большие охотники до любых происшествий и зрелищ.
Встречаться с мужиками и бабами, вступать с ними в какие бы то ни было разговоры, да еще при детях, деду Вите не хотелось. Он вернулся назад, к материнской могиле, снял шапку и сел на лавочку. Самым тщательным и придирчивым образом он обследовал четвертинку-чекушку: не осталось ли в ней еще хотя бы полрюмочки, чтоб, не произнося уже никаких поминальных слов, просто выпить, пока деда Витю не обнаружил кто-нибудь из бегущих к роще и не стал звать с собой. Но четвертинка была пуста и прозрачна, на слёзы в ней он не оставил ни капли.
Березовую с почти уже опавшими листьями рощу колонна-обоз охватила в широкий полукруг, как будто намерена была держать здесь долговременную оборону. Из «уазика» тут же выскочили бойкие милиционеры-полицейские, вооруженные резиновыми дубинками, и действительно начали организовывать эту оборону. Они перехватили подступивших на опасно близкое расстояние к легковым иноземным машинам деревенских мужиков и баб и указали им место в стороне от рощи, на пустыре, который отделял ее от кладбища.
Мужики и бабы попробовали было о чем-то спорить с милиционерами-полицейскими, но потом, с опаской поглядывая на их черные ребристые дубинки, уступили превосходящей военной силе и покорно заняли указанное место на пустыре. Не подчинились полицейским одни лишь мальчишки-подростки. Обманув их, они проворно взобрались на березы и зависли там грачиными говорливыми стайками. Полицейские, запрокидывая головы, что-то прокричали мальчишкам, пригрозились даже дубинками, но снимать не решились: лезть на березы без вспомогательной техники, подъемного крана или хотя бы какой-нибудь лестницы было и высоко и опасно, да и ребятишки никакой угрозы для предстоящей церемонии пока вроде бы не представляли.
Из легковых машин тем временем начали выгружаться гости и начальники (свои и иноземные), все в добротных, тоже будто покрытых лаком плащах и куртках, которые прямо-таки горели-сияли на осеннем утреннем солнце. Первыми из серебристо-белого «Опеля» вылезли, как догадался дед Витя, два самых главных и важных начальника, наш и немецкий (поди, губернаторы или какие-нибудь мэры). Догадаться об этом и вправду было нетрудно, потому что возле «Опеля» в ту же минуту и секунду услужливо засуетились милиционеры-полицейские и всякая иная челядь. Даже дверцу в машине открывали не сами губернаторы-мэры, а юркий охранник-распорядитель, вынырнувший из толпы.
Наш губернатор был совсем еще молодым человеком (может, лет сорока-сорока двух), бодрым, напористым и, как почудилось деду Вите по первым его шагам и движениям, хорошо знающим себе цену.
Немец выглядел годами чуть постарше, с копной густых седеющих волос и крупным, будто переломленным надвое горбинкой, носом. Держался он спокойно, с достоинством, как, наверное, и полагается держаться столь значительному лицу, представляющему за границей свою мощную, сильную державу, с которой считаются во всем мире.
Вслед за губернаторами-мэрами выпорхнула из «Опеля» переводчица, бойкая тонконогая девица в штанах-джинсах, высоченных, с накладками на коленях сапогах-ботфортах и укороченной, словно для равновесия с этими ботфортами, кожаной переполёсой куртке. Чувствуя себя на торжестве-мероприятии едва ли не главнее самых губернаторов, она гордо встала между ними и, с нескрываемым превосходством поглядывая на всех остальных гостей, что-то залепетала-зачастила, хотя ее подопечные, кажется, еще и не начинали никакого разговора.
Из машины, затормозившей рядом с губернаторской, вылезли два генерала: один опять-таки наш, а другой — немецкий. Своего дед Витя легко признал по широким красным лампасам на брюках и непомерного размера фуражке-аэродроме с высоко, почти к самой макушке загнутой тульей (дед Витя давно заметил по телевизору, что у наших военных пошла нынче такая мода: чем выше начальственный чин, тем выше задрана у него тулья). Немецкий же генерал смотрелся поскромнее, но как-то внушительней. Одет он был в парадную светло-мышиного цвета (любимый немецкий цвет) шинель-пальто с тяжелыми, ниспадавшими с правого плеча на грудь аксельбантами. Оба генерала заслуженные (может быть, даже и боевые), в больших армейских или штабных должностях. Сквозь распахнутые полы шинелей (в машине, наверное, жарко, да и на улице — еще не зима) ярко гляделись и у того, и у другого, занимая полгруди, наградные колодки. У немца они были мясистые и увесистые, чем-то напоминающие окурки сигар, зато у нашего наградных (пусть и поуже) колодок насчитывалось вдвое больше, и это уравнивало генералов в их воинских доблестях. Сопровождал генералов военный щеголеватый переводчик, лейтенант или старший лейтенант, в фуражке, понятно, поменьше, чем у генерала, но с тульей, загнутой по-молодому лихо и нахально. Сразу было видно, что он тоже метит в генералы и с годами непременно им будет.
Только вступив на землю, переводчик ненавязчиво завладел вниманием генералов, принялся помогать им в непринужденной беседе, будто связывая в единый узел и цепочку, но превосходства ни над кем не выказывал: человек военный, он четко знал свое место.
Еще из одной машины тоже попарно выбрались два священника. Дед Витя по их одеяниям и по их обличьям и тут безошибочно определил, что один священник немецкий (протестантской или какой там еще веры?), а другой — доподлинно наш православный батюшка. Немецкий пастор был гладко выбрит, худой и поджарый, будто всю жизнь только тем и занимался, что постился. Облачен он был в длиннополую сутану, подпоясанную красным поясом-кушаком. Когда пастор поворачивался спиной, то дед Витя замечал на его затылке тоже красную, похожую на блюдечко шапочку, которая неведомо каким образом удерживалась там. Руки пастора были заняты неустанной работой: правой он размеренно перебирал четки, а в левой твердо удерживал махонькую какую-то книжицу, может, «Библию», «Молитвослов» или немецкий их протестантский «Требник».
Наш батюшка росточка был невысокого, но плотненький (с заметно даже обозначившимся брюшком), обросший густой курчавой бородой, длинными, заплетенными в косичку и забранными для удобства под синий клобук волосами. Батюшка оказался более догадливый, чем пастор, и оделся согласно осенней, прохладной уже погоде не только в рясу, а еще и в утепленную скуфейку. Но все эти различия между пастором и батюшкой скрадывали два наперсных, играющих на солнце позолотой креста (точь-в-точь, как наградные колодки у генералов): у пастора протестантско-католический, всего с одной перекладинкой, а у батюшки — православный, с двумя, прямой и косой, но издалека, из укрытия деда Вити это почти не различалось.