Повесть и рассказы из сборника «Современная эротическая проза» — страница 19 из 20

Вечером того же дня, проскользнув вдоль стены столовой, потный от жары и волнения, в праздничной белой рубашке, я тихо постучал в двери знакомой комнатки…

— Входите, гости дорогие! — послышался Глашин голос. — Не заперто!

На большом деревянном топчане у стены, застеленном цветастым одеялом из разнообразных треугольничков, сидела вторая женщина, которую я тоже встречал на кухне, но ни разу с ней не разговаривал. На её узком желтоватом лице не были заметны губы, и она обычно носила не белый, как Глаша, а серый, как мне казалось — арестантский халат. На этот раз она была в шуршащем розовом платье с пышными сборчатыми плечиками, вздувавшимися пузыриками. В её лице было что-то новое для меня. «Ага, — понял я, — для своего праздника она подвела брови и сильно накрасила губы…» Меня удивило, что во рту у неё торчала большая самокрутка из газетной бумаги. Я-то считал очевидным, что такие вот изделия курят только мужики.

— Лёнь! Знакомьтесь… — скомандовала Глаша.

— Маша… — хриплым некрасивым голосом сказала женщина, выпустив струю едкого дыма, но взглянув на меня пристальней, поправилась: — Мария…

— А по отчеству? — глупо вырвалось у меня. Ей было лет тридцать, и мне она показалась довольно-таки старой женщиной.

— Васильевна… — дёрнув краешком накрашенных губ, ответствовала именинница.

— Поздравляю вас с вашим днём рождения… — довольно воспитанно произнес я, так как не раз читал о подобных ритуалах в книгах, и протянул свой подарок.

— Подарок?! Ой, не могу! Вот уморил! Подарочек… — вдруг закатилась хохотом та, которая назвалась Марией Васильевной, а потом трудно и надолго закашлялась.

Торопясь и разливая воду на подбородок и платье, она, ворочая кадыком, напилась из алюминиевого ковша. С присвистом дыша, она рассматривала мой рисунок и, наконец, проговорила:

— Это надо же… Пятёрку в лагере чалилась, ни разу никто подарочка не преподнёс… На стенку повешу! — с каким-то даже вызовом в голосе бросила она и, действительно, встав на топчан, кусочком хлебного мякиша прилепила мой рисунок на голую побеленную стену.

— Красиво… — одобрила Глаша. — Неужто ж…сам?

— Сам… — с гордостью сказал я. Но меня занимало другое, и я, преодолевая внутреннее смущение, всё же спросил Марью Васильевну: — А вы вправду… Пять лет… За что же?

— А ни за хрен! — кратко и выразительно отрезала она, будто сплюнула. — Посадили и не вякнули: за задницу и в конверт…Да ладно нам, что об этом трепаться-то. Скоро и я в вольняшки выйду! Давайте-ка лучше к столу. И выпьем за именинницу, выпьем, как следовает быть. И я научу вас свободу любить… — вдруг пропела Мария и спрыгнула с одеяла, гулко пристукнув босыми пятками об пол.

Хозяйки усадили меня на топчан и придвинули стол вплотную. Я оказался зажатым между двумя женщинами так, что лишний раз боялся и вздохнуть, и пошевелиться.

Всё пространство маленькой комнатки заливала слепящим светом не менее чем двухсотсвечовая лампочка без абажура. На окне, вместо знакомой мне наволочки, сейчас висело глухое серое одеяло. Прямо светомаскировка…

А на столе… На столе прежде всего бросался в глаза кирпичик белого хлеба с золотистой корочкой, напластанный щедрыми толстыми ломтями, и большой кусок сливочного масла, блаженствующий в глубокой миске с водой, словно купающийся в озерце… В таких же эмалированных мисках, только поменьше размером, привлекательно пах гуляш с чёрными точечками перцовых горошинок и тёмнозелеными лавровыми листиками. Вообще-то так называемый гуляш (он у нас, в мальчишеском меню, величался «гуляш по коридору») я уже ел вместе со всеми сегодня на обед, но там на тарелку с сизой перловкой сбоку просто добавлялось несколько кубиков мяса с подливкой, а здесь…

На краю стола круглело решето для просеивания муки, наполненное отборной крупной черникой. Я знал — вчера младшие отряды собирали эту ягоду, которой вокруг была пропасть, часть её сдавалась на лекарственные нужды, а часть — должна была преобразовываться в черничный кисель для всего лагеря. Глядя на крупные блестящие ягоды, чей чёрный цвет так выгодно оттеняла литровая банка со сметаной, я начал догадываться, почему у наших киселей такой бледный цвет…

Но больше всего привлекала и беспокоила моё внимание литровая бутыль грубого стекла без всякой этикетки, с подозрительной мутноватой жидкостью, торжественно водружённая в центре стола. Бутылку охраняли три зловещих гранёных стакана, а возле неё на тарелках высилась горка маслянистых пирожков с неведомой пока начинкой и полёживали вяловатые солёные огурцы, нарезанные кружками, на которые я смотрел с полным равнодушием.

Мутноватая жидкость расплескалась по стаканам…

— Ну, — со смешком сказала Глаша, — чтоб и в будующем году, да об эту же пору, с тем же дружком, да ещё с пирожком! — и сильно, со звоном чокнулась с нами.

Я опасливо посмотрел на свой стакан, налитый почти до половины.

— Чего ждёшь? — угрюмо спросила Мария. — После третьей-то рюмахи и прокурор прослезится! Сыпь!

Я зажмурил глаза, и собрав всю свою решительность, залпом проглотил резко пахнущую жидкость. Это был самогон. Я задохнулся, закашлялся, едкие слёзы непрошенно выступили на глазах. Глаша весело замолотила своим весомым кулачком по спине, а Мария Васильевна деловито посунулась большой ложкой к банке со сметаной. Зачерпнув оттуда, она протянула мне полную с верхом ложку:

— На! 3аешь… — посоветовала она. — Сразу полегчает…

Я, давясь, с трудом протолкнул в горло тугую сметану. Обожжённый самогоном язык ощутил приятную прохладу. В глотке, действительно, сразу стало спокойнее.

— Ну, молодчик… — засмеялась Глаша. — И сейчас молоток, вырастешь — кувалдой будешь… Ешь теперь.

— А ты и верно, ничего… — согласилась Мария Васильевна, и не глядя на меня певуче добавила: — С таким бы я и поласкаться не прочь…

Я воспринял это как своеобразный комплимент, польщено рассмеялся и потянулся за пирожком. Он оказался моим любимым — с капустой и луком.

— Давай… по второй, — торопила Мария Васильевна. — У нас ведь между первой и второй не дышат…

— И правильно… — подтвердила Глаша и протянула руку к бутылке, нарочно, как мне показалось, сильно прижимая меня грудью. Она опять налила мне полстакана. Я попытался было слабо протестовать, но она легко отвела мою руку. Однако, на этом мои испытания только начались…

— Ох, и жарко ноне! — опять почти пропела Мария Васильевна и стянула своё платье через голову. На ней был чёрный лифчик и чёрные же короткие трусы. — Искупаться бы, а? Да и ты бы, Леонид, рубашку-то снял, а то вон я ненароком помадой испачкаю…

Соображение показалось мне разумным, я представил себя и её в этом наряде на светлом песчаном берегу нашей лесной речки — и несколько успокоился. Но когда мой взгляд, до того всё же более целеустремленный на стол, упал на её ноги, — я вздрогнул.

Дело было не в том, что её тело было совсем другим, нежели у Глаши, — худощавым, коричневым — а ноги в пупырышках напоминали своей худобой ноги большой куры… На обеих её ляжках была татуировка, но какая! На одной — синяя стрела вверх и надпись: «Умру за горячую… любовь!». Вообще-то надпись была более грубой и нецензурной, а на другой ноге — нарисована была такая реалистическая, и — с моей точки зрения — бесстыдная картинка, что мне стало даже тошно и нехорошо.

Вдобавок, её обнажённое плечо с крупной оспенной отметиной обжигало меня с одной стороны, а я никак не мог отодвинуться, — в противном случае я бы упал прямо на Глашу…

А у Глаши перед тем, как снова выпить, возникла новая приговорка:

— Чтоб лучше спалось, да утром не забывалось…Ты, Лёнь, не бойся, — добавила она. — Отбой был, теперь тебя до утра никто не хватится. Ну? До конца, до конца! — и она проследила за тем, чтобы мой стакан опустел…

До этого вечера я никогда не пил. Ничего, ни разу. Окосел я почти мгновенно. Эффект опьянения был неожиданным — я стал горячим, радостным и лёгким. И вдобавок, меня охватила такая слабость, что я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой… Я только понимал, что мне хорошо так, как никогда не было хорошо в моей коротенькой, с воробьиный клюв, жизни. И я ничуть не удивился тому, что голая Глаша каким-то образом очутилась вдруг посредине комнаты, стала притопывать и не очень громко петь:

Эх, дует ветер-ветерок,

Вся берёзка клонится.

Парень девушку дерёт,

Хочет познакомиться…

Я словно бы сквозь сон почувствовал, что меня опрокинули на спину, торопливые и опытные женские руки поворачивали и раздевали меня. Узкие длинные груди острыми треугольниками хищно тянулись к моему лицу, и от этого незнакомого мне тела исходил терпкий звериный запах…

Не в силах сопротивляться, я слышал, тем не менее, как на мне, словно на послушном инструменте, начали играть в четыре руки… Лицо мне закрыло что-то тёплое и душное, и это тяжёлое что-то я никак не мог сбросить, задыхался и отталкивал его языком и губами…

— Да ты пососи, пососи грудь-то… — слышал я над собой шёпот. — Не бойся — баба сиськой в гудок не влезет…

Опьянение от самогона и непривычного запаха кружило голову, и я не мог бы сказать, которое было сильнее. Меня била дрожь, каждое прикосновение пальцев отзывалось во мне, словно бы покалыванием, как от заметных ударов электрического тока. Лампочка погасла, но я бы не удивился, если бы в темноте от меня проскальзывали бы искры…

Чувство всепоглощающего желания было долгим, непереносимо долгим, оно перехватывало бёдра, живот, горло, мне было по-настоящему больно: потом я догадался, что мой готовый на царствование скипетр был безжалостно, у самого корня, перетянут резинкой…

С обморочным замиранием я бессильно ощущал, как внизу живота мою восставшую тугую мальчишескую плоть властно вторгают в иную плоть, влекущую своей вечной тайной…

И я застонал от боли, стыда, счастья и наслаждения. Всем своим существом я физически чувствовал, как под грубыми прикосновениями с меня, словно с крыльев пойманной бабочки, осыпается юношеская пыльца…