Повесть и рассказы — страница 10 из 23

Постепенно Рублев втянулся в эту разрушившую жизнь игру, в эту химеру. Он стал придираться к ее крохотным задержкам с работы и к якобы расточительству — сорит деньгами по мелочам, к пегой челке, модной в те годы, к духам. От духов смердило похотью. Аня морщилась, терпеливо объясняла задержки с работы и все исправляла — выкидывала духи, перекрашивалась. Из нее можно было вить веревки. Но это еще подозрительнее. Он почему-то решил, что она ослабнет и раскается, выдаст себя.

Жизнь казалась грязной. И Рублев сам понимал это. Чем больше он шпынял жену, тем больнее было ему самому. Больнее и слаще. Только любимых пытают с упоением, других — с канцелярским унынием.

После «выучки» или, точнее, «отчитки» он делался угрюмым, нутро ныло, как отсиженная нога. И в конце концов его стала мучить неутолимая жажда. Никак ничем не мог он запить горечь, во рту — великая сушь. Рублев, почуяв неладное, записался к врачу. Когда пришли результаты анализов, веселый доктор Роман Васильевич выдохнул ему в лицо: «Диабет!» Потом доктор тот, с вьющимися бакенбардами, смешался и стал успокаивать: «Сейчас уйма лекарств. Они из могилы вытащат. Сорбит, фруктовый сахар, шприц-ручка». И ввернул, словно выскочил из книги какого-нибудь Писемского: «Не извольте беспокоиться, доживете-с до самой старости. Как Ной! Знаете, сколько Ной прожил?»

Рублев застыл. Он еще не все понял.

— Библейский Ной плодотворно прожил девятьсот пятьдесят лет. И даже от Потопа спасся. Так-ссс! — подытожил доктор.

Милая, золотая, единственная, королева душистой Франции и задумчивой России! Когда он объявил ей о своей опасной хвори, Аня тут же жалостливо опустила глаза, и все же на миг он увидел там, в самой глубине глаз, частичку радости. Она ничего не умела скрывать. Рублев же еще четче увидел притворство. И еще — удовольствие. Может, и это — драгоценный сплав?

Он не выдержал и хлестнул ее по лицу, совсем по-скотски, а когда сам же, испугавшись, поднял ее с ковра, Аня улыбнулась: ничего, ничего — нервы, ничего не произошло. От нее крепко пахнуло сосновыми стружками.

— Правильно! — отчеканила Анна. — Ты болеешь, надо чтобы все вокруг чахли. Закон природы!

Этой же ночью, после какой-то надрывной любви, она выскочила из-под простыни, подлетела к книжному шкафу. Оттуда — на цыпочках, виляя бедром, как танцевала, к нему. В руках — бумажная карточка.

— Теперь, милый мой, я тебя переименовала, как Ленинград в Петербург. Ты теперь не Рублев, а Копейкин. И по этой причине дарю календарь. По нему, как по графику, будешь ко мне прикасаться. Я бухгалтер, точность люблю.

— А я… я… я что, маршрутный автобус? Железка? — задохнулся он.

— Именно. Металлический лом! Жаль, пионеров упразднили!

В ночных сумерках Аня смотрела на него твердо, без фальши. Он вдруг понял, что всегда, всегда, всегда, даже когда они, прижавшись, катались на придурочном мотоцикле «Панония», когда он совал ей в рот сушеную землянику, а она понарошку кусалась, когда на вокзале в Тихорецке он, боясь пошевелиться, держал на плече ее голову, всегда, всегда она врала. Даже если у нее и нет никакой посторонней любовной утехи, все равно она безбожно врала.

Жизнь после анализов, табель-календаря для механической любви, пощечины стала другой, совсем другой. Еще горше. Рублев превратился в желчного ворчуна, напрочь забыл о нижнем ящике стола, в котором томились невероятные чертежи. Там почти все закончено. Ну и что? Дочертит — ахнут в Москве: провинциальная голова. Дом Советов!

Открой он хоть новый закон Ньютона, все равно этим не поправишь. Свой диабет он теперь ощущал, как свое я. А лицо, кожа, руки, ноги — маска для диабета. Диабет обжигал грудь, как будто его плотно к костру подтащили и держат, не вырвешься. Лекарства помогали на время, зато потом разбивали Рублева и отупляли.

Однажды он поехал на объект. Строили дом для офицеров, от которых внезапно отказалась армия. И под лестницей в цементной пыли он нашел уворованную банку с краской. В сердцах он лягнул ее. Банка ничего, катну-лась, а на ноге — синяк. Распухло. Вскоре чернота поползла вверх. Раньше такую болячку звали антонов огонь. Медицина все же была красочнее. Доктора, как соревнуясь, прописывали то одно, то другое — прямо противоположное. Меняли кровь, пока не отпилили ногу.

Можно было прыгать на костылях, но в припадке злорадства Рублев приказал Анне: «Вот и ладненько! Постепенно я уменьшаюсь. Вначале ногу отчикали, потом другую сломят, потом руки отсекут турецким ятаганом! Ладненько. Коляску покупай! Вот и адрес я нашел, вроде на Вишняках, в павильоне за мебелью».

— Какие вы, мужики, трусы! — возмутилась жена. — Из вас только скорпионы молодцы. Они, чуя смерть, жалят сами себя.

Так вот она чего хочет? — изумился он. И не поверил.

— От своего яда гибнут. Безмозглые твари, а сколько благородства! — Тут же она покрылась белыми пятнами и потерлась носом о щеку.

Она все еще могла быть нежной. А может, распирала похоть? Бухгалтера и патологоанатомы самые страстные люди. Днем им надоедает мертвечина, цифры, трупы, так они ночью скидывают весь жар. А самые вялые люди — художники.

Про членистоногих он знал только одно, из детских книг, из Майн Рида: от скорпионов в пустыне отгораживаются пеньковыми веревками.

Куплена инвалидная коляска на шинах из натурального каучука, куплены и костыли. Ковыряй земную твердь, Рублев!

Вот она умчалась со свистом и цоканьем своим, беги за этой пружинкой. Может быть, еще что-то выяснишь? Может быть, и надо было бежать? Лягнуть единственной ногой присосавшуюся к сердцу капельницу, прыгнуть на коляску. За ней! За ней!!! Да нет. Только не сегодня, она сегодня особенно холодна, что-то недосказанное в этой браваде: «Пей-жуй, Копейкин». И угрожающее.

Самого главного он ей так и не сказал. Никогда, никогда не осмелится. Он, элементарный ревнивец, мавр, Отелло без ноги. Живешь на вокзале в ожидании какой-то другой, новой жизни. А ее и не будет, другой-то. От дикой ревности диабет произошел. От нее же и ногу отчикали. Инженер, а логики простой не понял, не разобрался в схеме.

За плечо трясла Люси. Ах, да? Капельницу еще не отцепила.

Люси вежливая, поджала выкрашенные темно-красным губы.

— Вот вам жена… Спешила… Вот!

В руках у Люси открытка. На новогодней открытке снегирь со снегири-хой под елочкой. Художник думал, что эти две птички целуются. Готовятся клюнуть друг друга — вот что. На обратной стороне открытки танцующий Анин почерк: «Знаешь что, Копейкин?! Мне сказали, что к Новому году тебя выпишут. Лучше тебе поехать сразу к матери. Я же не могу возле тебя сидеть. У меня работа, встречи…»

В коридоре стучали другие каблуки. Звенели стеклом. Рядом сосед по койке Елянюшин шаркал тапочками, собирался на уколы. Он чего-то хотел от Рублева:

— Ты что пожух, выше нос. Эта, твоя-то, с картинки списанная. На коробке конфет видел. Марья Моревна — морская царевна.

СВЕТЛАНА ЗАМЛЕЛОВА. КРАСНЫЙ ДЕНЬ КАЛЕНДАРЯ. РАССКАЗ

В пятницу, шестого ноября, часов в семь вечера в деревне Шабурново, что на тракте, остановился автобус. Это был старый и обветшалый автобус. Один из тех, кои вместо того, чтобы прямёхонько отправиться на слом, по сей день колесят по российским дорогам, извиняя своё долголетие извечной бедностью Отечества нашего.

Автобус шёл со станции. И пока не кончился город, останавливался довольно часто, выпуская одних пассажиров и набирая новых. Пассажиры толкали друг друга, кричали и переругивались. Но когда высокие каменные коробки за окнами сменились зелёными шалями ёлок и белыми шарфами берёз, все как-то успокоились и притихли, точно это город так возбуждающе действовал на людей. Остановки стали редкими. И чем дальше от города, тем малолюднее становилось у павильонов.

В Шабурново, когда двери со скрежетом распахнулись, из автобуса вышли четыре женщины, одетые в довольно бесформенные куртки с капюшонами и в резиновые сапожки. В руках у каждой было по два тяжёлых, набитых до отказа пакета. Оказавшись на улице, женщины первым делом заметались из стороны в сторону — нужно было перейти дорогу, а они никак не могли решиться, с какой стороны лучше всего обойти автобус. Наконец, громыхая и бренча, автобус неуклюже тронулся с места, выпустив при этом в лица своим бывшим пассажиркам струю чёрного дыма.

Женщины перестали метаться, пропустили автобус и тогда только перешли дорогу.

Давно стемнело. Снег ещё не выпал, и деревня освещалась лишь редкими тусклыми фонарями да окошками домов. Едва женщины вступили на деревенскую улицу, как в ближайших дворах залаяли, загремели цепями собаки. А вскоре уже не осталось такого двора, где бы не шумели обеспокоенные охранники.

Женщины шли скорым шагом, время от времени останавливаясь и перекладывая пакеты из одной руки в другую. Между собой они почти не разговаривали. И лишь изредка обменивались какими-то замечаниями. Было видно, что они очень торопятся.

И вот кончилась деревня. Кончился разбитый асфальт, кончились тусклые фонари. Женщины шагнули в темноту и вскоре исчезли из виду.

А спустя недолго жёлтые пятна фонарей в лужах покрылись мелкой зыбью. Собаки, попрятавшиеся от дождя в конуры, затихли. И Шабурново снова погрузилось в тишину, позабыв о женщинах с большими пакетами. И только дождь шептал о чём-то, пробегая по крышам, голым деревьям и блестящему асфальту.

Женщины, так неожиданно появившиеся в Шабурново и взволновавшие окрестных псов, были известные в городе сёстры Свинолуповы.

Звали сестёр так: Алевтина Пантелеймоновна, Лукерья Пантелеймоновна, Валентина Пантелеймоновна и Неонилла Пантелеймоновна. Старшей из них, Алевтине Пантелеймоновне, было не больше шестидесяти двух лет. Младшей, Неонилле, — не меньше пятидесяти семи.

Каждая из сестёр была чем-нибудь замечательна. Так, об Алевтине Пантелеймоновне сёстры говорили, что «она у нас самая добрая». Это была очень высокая и худая особа с испуганными глазами в рыжих ресницах и похожим на пуговицу носом. Доброта её заключалась в том, что она всегда кого-нибудь жалела и плакала при этом так горько, что, случалось, заражала слезами окружающих.