Наконец, на одной пламя задерживается, и Лукерья Пантелеймоновна успевает разжечь свечу. И так, впереди Лукерья Пантелеймоновна со свечой в приподнятой руке, за ней остальные, продвигаются сёстры в глубь дома.
Дом состоит из двух помещений. В довольно больших сенях, служащих кухней, к противоположной от входа стене приколочен, непонятно откуда здесь взявшийся, ряд театральных кресел с откидными сиденьями. Кресла, их штук десять, обтянуты красной тканью; сиденья, как во время антракта, прижаты к спинкам. И только на одном сиденье стоит большая тёмная корзина. Пройдя через кухню, сёстры попадают в комнату с русской, красного кирпича печью. Прямо из печки, из щели в кладке, торчит высохший цветок ромашки. А с лежанки смотрит на вошедших большой букет таких же сухих ромашек. И от букета исходит терпковатый запах. Пахнет летом.
За печкой спряталась железная кровать. У стены напротив примостились в ряд низенький шифоньерчик, трельяж без зеркал, диван с приколотой к спинке вязаной салфеткой и горбатый сундук. Посреди комнаты стоят круглый стол и несколько разномастных стульев. Ещё в комнате есть круглое кресло с оборванной синей обивкой. Влажное и необыкновенно зловонное, так что и садиться в него неприятно. Однако при всей своей непривлекательности синее кресло имеет легенду. Поговаривают, будто бы кресло стояло в некой усадьбе, где во время оно случалось бывать Николаю Васильевичу Гоголю. Но, как не представляющее интереса и не подлежащее восстановлению, кресло из усадьбы, уже давно ставшей музеем, списали и совсем уж было собрались выбросить. Но тут-то его и перехватила Лукерья Пантелеймоновна. И кресло переехало в Толстоухово.
С тех пор всякому, кто попадал к ней на дачу, Лукерья Пантелеймоновна рассказывала, будто бы в этом рваном, заплесневелом кресле сиживал сам Николай Васильевич Гоголь, и предлагала незамедлительно присесть, чтобы таким образом приобщиться к великому…
По стенам, вопреки деревенской традиции развешивать фотографии, висят пастели в белых рамах. На каждой написаны полевые цветы. Изображения тусклые, так как стёкла покрыты слоем серой пыли и чёрными точками — следами мушиной жизнедеятельности.
Войдя в комнату, сёстры пристраивают свои пакеты в гоголевское кресло и тотчас начинают обустраиваться.
Алевтина Пантелеймоновна достаёт привезённые с собой свечи, а Лукерья Пантелеймоновна приносит из кухни майонезные банки. Свечи в банках расставляют по всей комнате: на стол, на трельяж, на подоконники и даже на шифоньер. Становится светло. Неонилла Пантелеймоновна отправляется за водой, а Валентина Пантелеймоновна, вызнав у Лукерьи Пантелеймоновны, где топор, — колоть дрова, сваленные в кучу прямо на открытом дворе.
И вскоре мокрые поленья уже покоятся аккуратной горкой возле топки. А сёстры, поминутно отжимая в ведре с водой тряпки, выданные всем Лукерьей Пантелеймоновной, отмывают горницу.
Неонилла Пантелеймоновна и Валентина Пантелеймоновна, сложившись пополам и широко расставив ноги, размашисто моют пол, продвигаясь навстречу друг другу. Неонилла Пантелеймоновна движется от окна к двери, Валентина Пантелеймоновна — от двери к окну. Лукерья Пантелеймоновна мелкими, беличьими движениями трёт подоконники. Алевтина Пантелеймоновна любовно, точно поглаживая, обчищает мебель. Сначала работают молча. Слышно только, как по временам плещется вода в ведре, да шуршат тряпки. Потом вдруг Алевтина Пантелеймоновна запевает. Поёт она низким, каким-то деревянным голосом. При этом лицо у неё вытягивается, а брови складываются «домиком».
Скоро о-осень. За окнами а-август!..
Почему-то на словах «осень» и «август» Алевтина Пантелеймоновна не сразу попадает в ноты. А подыскивая нужные, постепенно перебирает всю октаву, отчего пение её в этих местах сильно смахивает на подвывание.
Другие сёстры на секунду оставляют работу, смотрят на Алевтину Пантелеймоновну, но тут же подхватывают, запевают в схожей манере.
От дождя-а-а потемнели кусты-и-и.
И я зна-а-аю, что я тебе нра-а-авлюсь,
Как когда-а-а-то мне нравился ты-и-и-и…
С песней работа идёт веселее. И несмотря на то, что в доме всё ещё холодно — печку не начинали топить, — и от воды ломит руки, становится как-то уютнее и как будто теплее. Запахло свежевымытым полом, цветы на пастелях сделались ярче, исчезли со стола мёртвые мухи — горница начинает обретать жилой вид. Лукерья Пантелеймоновна достаёт откуда-то старые газеты. Ими набивают топку и поджигают. Влажная бумага сначала горит неохотно, но потом листы просыхают и разгораются хорошим, жарким огнём. И Лукерья Пантелеймоновна пристраивает в топку несколько мокрых поленьев.
Поленья сохнут медленно и никак не хотят разгораться, так что первое время огонь приходится поддерживать при помощи газет. Но вот одно полено занимается огнём, потом другое… Возле печки становится по-настоящему жарко. Сёстры суетятся, радуются и все разом заговаривают. Достают из пакетов и выкладывают на стол хлеб, масло, варёную картошку в маленькой кастрюльке, яйца, жареную курицу в большой жестяной коробке из-под конфет, две бутылки шампанского, термос с чаем.
Лукерья Пантелеймоновна приносит две раскладушки и тюфяк для железной кровати. Раскладушки разбирают и устанавливают на ребро возле печки; тюфяк тоже пристраивают поближе к теплу, но так, чтобы не попали искры, вылетающие из раскрытой топки. Комната постепенно прогревается. И вскоре уже сёстры решают, что можно раздеться и повесить сушить одежду. Так и делают. С собой привезли всё сухое, и теперь с удовольствием переодеваются. И так приятно ощутить на себе свежее, сухое бельё, пахнущее не то мылом, не то ещё чем-то душистым и уютным — домашним! А после того, как переоделись и развесили промокшую одежду у огня, сразу вдруг все чувствуют голод и усталость.
Валентина Пантелеймоновна ставит на печку чайник: «На всякий случай, вдруг в термосе не хватит…» Лукерья Пантелеймоновна принесла было из кухни тарелки, но Неонилла Пантелеймоновна, предварительно нафыр-кавшись, велит унести «эту грязь» и достаёт из пакета свои тарелки и свои приборы. Разворачивают, раскладывают еду и усаживаются вокруг. Валентина Пантелеймоновна открывает бутылку с шампанским и наливает всем в пластмассовые стаканы, тоже привезённые с собой.
Ну, — поднимает она свой стаканчик, — с праздником! праздником… праздником…
Бесшумно чокаются мягкими стаканчиками, отпивают и с удовольствием закусывают.
В комнате пахнет чистыми полами, горящим деревом, свечками, домашней одеждой и едой. Запах сырости почти исчез. Становится жарко.
От жары, оттого, что устали и проголодались, как-то быстро пьянеют. Без причины вдруг делается весело, все говорят в голос, смеются. Хочется шампанского!
— За ревалюсыю! — кричит Валентина Пантелеймоновна, ударяя своим стаканчиком о стаканчики сестёр и расплёскивая золотистую жидкость.
— Уррра-а! — вторит ей Неонилла Пантелеймоновна, позабыв про чиновничью гордость.
— Да здравствует велик актяпьска сасиалисиська ревалюсыя! — подхватывает Лукерья Пантелеймоновна.
Смешно всем до слёз, до боли в животе, до немоты, когда уже не можешь смеяться, а только безмолвно сотрясаешься и стонешь.
И только Алевтина Пантелеймоновна, относящаяся всерьёз и к Октябрьской революции, и ко всем её вождям, не смеётся, а только в ужасе смотрит на сестёр. Всё то, что они выкрикивают, кажется ей страшным кощунством.
— Как не стыдно! — пробует она увещевать сестёр. — Как не стыдно! Великая Октябрьская социалистическая революция принесла освобождение народам царской России! Если бы не Революция… вы бы… вы бы сейчас пахали! Вы бы читать не умели!
— Уррра-а-а! — пуще прежнего кричит Неонилла Пантелеймоновна. — Да здравствует всеобщая грамотность и освобождение женщин Востока! Да здравствует электрификация всей страны и восьмичасовой рабочий день! Уррра-а-а!
— Да здравствует велик актяпьска сасиалисиська ревалюсыя! — кричит Лукерья Пантелеймоновна. И, пихая Алевтину Пантелеймоновну в бок локтем, просит:
— Не плачь, Алька! Лучче расскажи, как Зимний брала!
— Урра-а! — подхватывает Неонилла Пантелеймоновна. — За взятие Зимнего!
— Как не стыдно! — не унимается Алевтина Пантелеймоновна. — Вот послушайте, что писал Антон Павлович Чехов… — и, закрыв глаза, она цитирует по памяти. — «А еды нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба…» Это мальчик пишет письмо своему дедушке!.. И вот ещё: «меня все колотят, и кушать страсть хочется». Понятно вам?! «Кушать страсть хочется!» — и Алевтина Пантелеймоновна многозначительно кивает на стол. Все умолкают, точно всем вспомнился вдруг Ванька Жуков, а Валентина Пантелеймоновна, воспользовавшись паузой, обводит сестёр насмешливым взглядом и произносит:
— А вы знаете, что Лев Толстой называл рассказ «Письмо Ваньки Жукова» самым лучшим рассказом Чехова?
Сёстры внимательно слушают её, но долго думать о серьёзном и неприятном им не хочется, и Неонилла Пантелеймоновна вдруг начинает притворно плакать и завывать:
— Ми-илый де-едушка-а-а! Канстанти-ин Мака-арави-ич! У-у-у!
— Канстанти-ин Мака-арави-ич! Ы-ы-ы! — подхватывает Лукерья Пантелеймоновна.
А Валентина Пантелеймоновна, глядя на то, как дурачатся сёстры, снова принимается хохотать, раскачиваясь на стуле, то наклоняясь вперёд, то откидываясь назад и держась всё время руками за край стола.
— Ми-илый де-едушка-а-а! Канстанти-ин Мака-арави-ич! У-у-у!
— Канстанти-ин Мака-арави-ич! Ы-ы-ы!
И только Алевтина Пантелеймоновна, сумевшая сама себя разжалобить, тихонько смахивает слёзы и всё качает головой, точно силясь отделаться от истомивших её воспоминаний и мыслей.
Насмеявшись, принимаются пить чай. А после пятой чашки, когда прошло уже опьянение, угасло веселье, становится скучно и начинает хотеться спать. Вспоминают вдруг, что за окнами идёт дождь, и прислушиваются. Дождь бегает по крыше, стучит по стёклам, шебаршится в траве. А в комнате жарко, постреливают дрова, потрескивают свечки в майонезных банках, и ещё что-то такое потрескивает и поскрипывает в доме, но никто не понимает, что именно. И, прислушавшись к шуму дождя, осознают, что сидят в тёплой комнате, где чисто, где в изобилии еда и чай, а ещё совсем недавно шли по тёмному полю, где ноги увязали в грязи, и где невозможно было укрыться от дождя. И осознав, прочувствовав всё это, вскакивают из-за стола, суетятся. И всё только с одной мыслью — поскорей улечься спать. Думать о сне кажется им блаженством, точно осталось последнее неизведанное удовольствие. А их было так много за сегодняшний день — жаркая печка, сухая одежда, горячий чай. И вот осталось последнее — мягкая постель.