Повесть моей жизни. Воспоминания. 1880 - 1909 — страница 25 из 57

— Тетя сама отпустила меня учиться, — робко заметила я.

— Знаю я это учение! — резко прервала она меня. — Говоришь об учении, а сама думаешь о политике.

Бабушка не могла забыть о судьбе младшего любимого сына, Петра Никитича, которого по ее мнению погубила политика.

— Словом, я сказала тебе, что считала нужным; ты же делай, как знаешь. Только предупреждаю тебя. Можешь приходить или нет, это твое дело, но разговаривать с тобой я не буду.

И она слово сдержала, как и я свое, данное тете. Каждое воскресение я приезжала к ней на бесконечных «конках» и встречала гробовое молчание.

— Можно принести вам чаю, бабушка? — спрашивала я.

— Принеси, — лаконично отвечала она.

Я приносила чай из общей кухни, молча наливала ей, она молча выпивала. Я молча мыла посуду и ставила ее на место.

— Можно вам почитать газету, бабушка?

Мария Николаевна внимательно следила за политикой по своей излюбленной газете «Сын отечества».

— Почитай, — отвечала она. Я читала. Она молча слушала. Потом я молча складывала газету, вставала и говорила: — До свидания, бабушка.

Целовала маленькую сухонькую ручку, которую она неохотно подавала мне — она вся была ростом с худенькую двенадцатилетнюю девочку, и уходила до следующего воскресения.

Так продолжалось из недели в неделю два года. Попытки родных смягчить ее ко мне не приводили ни к чему. Она выслушивала их, качала головой и оставалась при своем.

Только, когда я перешла на третий курс, она вдруг смилостивилась:

— Ну, Бог с тобой, Таня, учись уж. Должно быть, ты, правда, приехала учиться. Коли тетка отпускает, учись. Только никогда не забывай, чем ты ей обязана.

И с тех пор она благоволила спрашивать меня о моих занятиях, в особенности об экзаменах. Очень ее удивило, что у нас читается богословие, и это даже отчасти примирило ее с курсами. Я, конечно, умолчала о том, что читается оно при пустой аудитории.

Начало Курсовой жизни.Мои товарки.Петербургские знакомые

Вначале я добросовестно посещала все лекции и на большинстве вела записи, но вскоре убедилась, что это пустая трата времени.

Лишь немногие профессора по-настоящему заинтересовали меня. Их лекций я не пропускала. Прежде всего, профессор философии А. И. Введенский, читавший нам чрезвычайно интересно курс древней греческой философии. Потом курс русской истории с древнейших времен, читавшийся С. Ф. Платоновым. Талантливо, но как-то небрежно читал сравнительное языкознание Шляпкин, пересыпая лекцию совершенно не идущими к делу анекдотами.

Остальные лекции слушала небольшая группа курсисток, относившихся к лекциям, как к гимназическим урокам. Они добросовестно, без малейшей критики, слушали все, вели подробные записи и хорошо сдавали экзамены, но таких было незначительное меньшинство. Большинство относилось к лекциям более сознательно, выбирали те курсы, которые их действительно интересовали, слушали их, беседовали с профессорами, читали книги, которые те им рекомендовали. Некоторые с самого начала явно готовили себя к научной карьере, другие просто хотели получить общее образование и взять от курсов все то, что они могли дать.

Я смотрела на дело так же, и у меня сразу образовался кружок симпатичных мне курсисток, который оставался неизменным во все продолжение курса, пополнившись только еще несколькими.

Прежде всего, я познакомилась и сошлась с М. А. Колендо, получившей, как и я, отдельную комнату, через коридор от меня. Выяснилось, что и ее интересует история. Мы с увлечением слушали с ней лекции Платонова и часто просили его указать нам, какие книги надо прочитать. Он обратил внимание на нас и даже пригласил к себе в гости.

Помню, с каким волнением отправились мы с ней к самому профессору. Путь лежал через весь город. Он познакомил нас со своей женой, которая нам тоже очень понравилась, и показал целую кучу детей, заинтересовавших нас мало.

Тогда мы, наверное, не поверили бы, если бы кто-нибудь сказал нам, что через несколько лет этот самый Платонов станет для нас не только чуждым, но даже враждебным. В первое время курсовой жизни мы еще мало знали общественную физиономию своих профессоров и оценивали только их научные силы.

Кроме Колендо, мне с первых же дней очень понравилась моя другая соседка М. Ф. Николева, хотя с ней на первых порах у меня было совсем мало общего. Она привлекала своей непосредственностью и горячей жаждой знаний. Правда, к серьезным занятиям в то время она была совершенно не подготовлена. Дочь сельского священника, она окончила епархиальное училище, где программа была гораздо уже гимназической. И читала она тоже весьма мало, так как доставать книги в училище было абсолютно невозможно. Жажду знаний заронил в нее, вероятно, ее отец, сам человек малообразованный, но к науке относящийся с большим уважением.

Не только Курсы, но и самый Петербург чрезвычайно поразил провинциальную епархиалку. Она с трудом ориентировалась в нем. Одну дорогу она, правда, сразу запомнила — от нас к Николаевскому вокзалу. Два раза в неделю, пешком, она совершала это громадное путешествие, относя на вокзал письма к отцу. Почтовым ящикам она не доверяла.

Другая наша товарка, сибирячка Кускова, напротив, настолько уверовала в столичную цивилизацию, что, как мы потом узнали, опускала свои письма в ящики с надписью «Для писем и газет». Не знаю, что думали жильцы, находя в своих ящиках письма, адресованные в Томск.

Николева, с которой я очень скоро сблизилась, охотно делилась со мной своими петербургскими впечатлениями. Я старалась, не задевая ее, распутывать ее недоразумения. Однажды она вернулась домой, очень довольная.

— Ну вот, — сказала она, — я теперь познакомилась с одним студентом.

— Как же это случилось? — вскричала я, зная ее застенчивость

— То есть не то что познакомилась, а узнала его фамилию. Я ехала на конке и ясно слышала, как один студент сказал другому: «Подвиньтесь-ка, коллега, тут и для меня найдется местечко».

Она была очень разочарована, когда я объяснила ей, что коллега, это вовсе не фамилия.

Несмотря на такую бездну наивности, Николева стала быстро усваивать все, что необходимо было знать. Своим природным умом она улавливала самое существенное в лекциях профессоров. Конечно, во многом ей приходилось догонять нас, но ее это не смущало. При своей неудержимой жажде знаний и нетронутых возможностях, она надеялась, что преодолеет все трудности. Так, в конце концов, и случилось.

Все мы жили в общежитии, и всех нас оно одинаково не удовлетворяло. Заниматься там, правда, было удобно, так как соблюдалась полная тишина. Но в остальном мы чувствовали себя институтками под надзором воспитательницы. Возвращаться требовалось к 11 часам. Принимать гостей можно было лишь в общей приемной. Если мы хотели пойти в театр, необходимо было просить разрешения у заведующей. Это тяготило, и мы решили со второго же полугодия устроиться на частной квартире. Здесь нужно было заручиться согласием родителей и разрешением директора. В то время директором Курсов состоял Кулин, вследствие чего наши Курсы прозвали кулинарными.

В сущности, по тем временам Кулин был совсем неплохим директором. Мы очень пожалели о нем, когда его сменил сын петербургского митрополита Райский, не умевший выговорить слово «лаборатория».

До своего отъезда тетя свела меня к нескольким своим литературным друзьям. Лесевичей я помнила еще по детским воспоминаниям о Казани. Пойти к ним мне было даже приятно. Меня привлекал сам Владимир Викторович Лесевич, человек совершенно отвлеченный, но чем-то, безусловно, обаятельный. Он принципиально не соглашался ездить в конках, только что пред тем введенных.

— Вдруг, — с глубоким возмущением говорил он своим тонким, немного гнусавым голосом, — я сижу в вагоне, а туда входит… Чуйко (его литературный враг). Что же мне делать? На ходу я выскакивать не могу.

В самых обыденных явлениях он искал доказательств отвлеченных законов.

Однажды он с увлечением объяснял В. Г. Короленко, что нашел в уличном движении проявление «закона интервалов».

— Обращали ли вы внимание, Владимир Галактионович, на движение экипажей по Невскому проспекту? Они едут сплошной лентой, потом вдруг наступает перерыв, затем вновь сплошная лента и снова интервал, и так далее…

— А вам не кажется, Владимир Викторович, — замечал Короленко, — что на происхождение интервалов оказывают влияние городовые на углах поперечных улиц, которые, поднимая руку, заставляют экипажи останавливаться, чтобы пропустить поток из пересекающей улицы.

— Неужели? — с искренним изумлением восклицал Лесевич, хлопнув себя по высокому лбу. — А ведь это возможно, — прибавлял он, минуту подумав.

О своем тесте, дряхлом старике, почему-то не симпатичном ему, он говорил:

— Пармен Петрович уже начал сверять часы с барометром.

Сам Лесевич до конца жизни сохранял полную ясность мысли в научной области и был чрезвычайно последователен и принципиален.

Дядя мой говорил, что у него «личность» против духа святого — с такой страстностью он боролся с религиозными предрассудками.

Его чрезвычайно интересовал параллелизм мифов в разных религиях. Он изучал их тщательно и добросовестно и уверял, что миф об Иисусе Христе не что иное, как повторение одного из мифов Буддизма.

Буддизм он вообще выделял из других религий и считал его выше христианства. По его совету тетя перевела, действительно, прекрасную и очень поэтичную книгу Ольденберга «Свет Азии».

У него было собрано множество вывезенных с Востока статуэток Будды и разные буддийские символы. Дядя уверял, что Лесевич с тетей совершают тайные буддийские богослужения перед стеклянным шкафчиком, где стояли эти реликвии.

В жизни Владимир Викторович был очень привлекательным человеком, умевшим так же горячо любить своих друзей, как ненавидеть врагов.

У Лесевичей я с удовольствием бывала по воскресениям, на обратном пути из-под Смольного, от бабушки. Я отдыхала у них от тяжелого осадка, остававшегося всегда после этого обязательного визита.