Несмотря на тяжелые воспоминания, связанные для меня с Куоккалой, я все-таки считала, что это самое здоровое место под Петербургом для детей. На даче в Куоккале мы прожили 15 лет, и за это время ни у одного из моих четырех детей не было летом даже насморка. А единственный раз, когда мы изменили Куоккале для Сиверской, моя вторая дочь все лето проболела там малярией.
Надо сказать, что переезд Владимира Галактионовича в Петербург не оказался для него удачным. Отчасти, может быть, тут действовало самовнушение. Во всяком случае, он чувствовал себя в Петербурге много хуже, чем в Нижнем. Войти в местную жизнь в столице было и много труднее, и значительно менее интересно, чем в Нижнем. А те интересы, какими жила петербургская интеллигенция, не захватывали его. Споры марксистов с народниками казались ему отвлеченными. Он часто говорил, что не увлекается высшей математикой, когда еще не усвоена таблица умножения. Он считал, что первое, что должно усвоить себе все население во всех слоях, это осознание своих прав и умение их отстоять. Этого у нас нет нигде — ни у академиков, ни у крестьян, ни у рабочих. Поэтому полемика по теоретическим вопросам оставляла его равнодушным. Он не чувствовал своей непосредственной необходимости в Петербурге, что он постоянно ощущал в Нижнем. Это порождало в нем чувство неудовлетворенности, действовавшее и на его физическое состояние. У него начались упорные бессонницы, крайне мешавшие его работе.
Кроме того, ему казалось, что и на дочерей его столичная жизнь вредно влияет и они больше хворают тут, чем в Нижнем.
Словом, по всем этим причинам его стало неудержимо тянуть вон из Петербурга.
Дядя, наоборот, чувствовавший себя в Петербурге, как рыба в воде, истощил все свое красноречие, доказывая Владимиру Галактионовичу, что он сам себе внушил неприязнь к Петербургу, и стоит ему отказаться от этой ложной идеи, как он сразу почувствует себя иначе. Но, в конце концов, он должен был признать, — предубеждение против Петербурга настолько овладело его другом, что удерживать его — значит ломать его жизнь и делать его несчастным.
На общем совете выбор нового местожительства остановился на Полтаве, и в 1901 году осенью, к нашему общему огорчению, Короленки всей семьей переехали в Полтаву. Мы около этого же времени решили поселиться вместе с тетей и дядей. На этом особенно настаивал Ангел Иванович, совершенно по-родствен-ному сблизившийся с моими родными.
Я, конечно, ничего лучшего не желала, а о тете и говорить нечего, тем более, что, кроме меня, у нее был теперь и другой магнит в моей семье — моя первая дочь.
Мы так и сделали и нашли общую квартиру в так называвшемся тогда «доме Мурузи», на углу Литейного и Пантелеймонской — одинаково близко от обеих редакций — и от «Русского богатства», и от «Мира Божьего». Квартира была прекрасная, и мы надеялись, что устроились в ней прочно и надолго.
Но… человек предполагает, а начальство располагает. Ему же, по-видимому, наша совместная жизнь почему-то пришлась не по душе, и оно ее разрушило. Вот как это случилось.
На курсах я все время горевала о том, что не происходит никаких студенческих волнений, а стоило мне кончить, как вспыхнули волнения и довольно серьезные.
Студенты решили устроить политическую манифестацию на Казанской площади — этом излюбленном месте манифестаций в Петербурге.
Ангел Иванович не сочувствовал этой манифестации и не только сам не пошел, но решительным образом запротестовал против моего намерения пойти туда. Я в то время кормила ребенка, и он считал совершенно недопустимым всякие рискованные мероприятия в такое время. И тетя, и дядя были на его стороне, и мне пришлось скрепя сердце подчиниться.
Но сам дядя, хотя его здоровье не позволяло ему участвовать в уличных манифестациях, и слышать ни о чем не хотел.
У студентов были самые мирные намерения, никакого оружия они с собой не брали, но разнесся слух, что полиция готова на самые решительные меры, чтобы не допустить сборища.
Дядя воображал, что вмешательство лиц почтенных, которых нельзя заподозрить в желании устроить уличное побоище, может предотвратить столкновение.
Ангел Иванович возражал ему, что полиция будет только рада, если к студентам присоединятся посторонние люди.
Тогда студенческой манифестации можно будет придать более опасный характер с точки зрения властей.
Но дядя ни с какими аргументами не согласился и пошел на площадь.
События развернулись быстро. Во всех дворах, окружавших площадь, спряталась конная полиция, и как только показались первые группы манифестантов, на них были направлены полицейские войска, их окружали, избивали и загоняли в соседние дворы.
Командовал военными действиями полицмейстер Клейгельс.
Дядя попробовал подойти к нему и заявить, что манифестация студентов носит совершенно мирный характер. Нет никакой надобности пускать в ход холодное оружие.
Но в то самое время как дядя пытался убедить Клейнгельса, на него набросились конные городовые и начали форменным образом избивать.
Клейнгельс и не пытался прекратить это побоище, что вызвало страшное негодование всех, кто это видел. К дяде кинулись на помощь, завязалась настоящая свалка.
С большим трудом удалось наконец вырвать его из рук озверевших городовых и привезти домой.
Легко представить себе наш ужас и возмущение, когда мы увидели дядю, избитого, с черным распухшим лицом.
Все благоразумие Ангела Ивановича мгновенно испарилось. Он готов был немедленно мчаться на площадь и принять участие в драке. Мы с тетей еле удержали его, доказывая, что бросаться безоружным на полицейских безумие. Да и драка, когда дядю увезли, уже явно стихала, а арестованных студентов развозили по участкам.
Тогда у Ангела Ивановича явился другой план. Он не считал возможным оставить без протеста такое возмутительное насилие над мирным гражданином.
В то время в Петербурге существовало литературное общество, устраивавшее разного рода собрания, рефераты, лекции.
Литературное общество не может не отозваться на такое надругательство над одним из его членов. Надо во что бы то ни стало, сегодня же, заявить гласный протест.
Сейчас же стали всеми способами извещать членов общества о том, что вечером назначается экстренное собрание. Телефонов в то время почти ни у кого не было, и дать знать всем, кому нужно было, не удалось.
Собрание вышло не очень многолюдное, но очень дружное. Появление дяди делало излишней всякую агитацию.
Немедленно был выработан текст протеста и подписан всеми присутствующими. Их оказалось сорок четыре. Протест этот так и стал известен под именем «протеста сорока четырех».
Он был переписан во многих экземплярах и широко распространялся не только в Петербурге и Москве, он даже и в провинции.
Нельзя сказать, чтобы Ангелу Ивановичу удалось оградить меня от волнений, о чем он так заботился. Разве только я избежала давки и возможных толчков и ударов со стороны городовых.
Прошло несколько дней, и полиция стала перебирать участников «протеста сорока четырех».
Ангел Иванович был одним из его инициаторов, и я не сомневалась, что это не пройдет для него без последствий.
Действительно, как-то вечером, когда я уже легла, а Ангел Иванович сидел еще у себя в кабинете за работой, ко мне вбежала наша перепуганная няня и трагическим шепотом сообщила:
— Барыня, у вас в квартире полиция. В кабинете двое, барина не выпускают. Что с нами будет?!
Я хорошо знала, что «с нами» ничего страшного не будет, но все-таки быстро оделась и пошла в кабинет. Там происходил обычный обыск. Ничего «преступного» найдено не было. Жандарм хотел было забрать нож для разрезания книг, сделанный в форме кинжала, определив его как «холодное оружие». Мне с некоторым трудом удалось убедить его, что такое «оружие» не представляет опасности не только для человека, но даже для мышонка. В конце концов, он согласился и оставил в покое разрезальный нож.
Когда обыск закончился, я была уверена, что тем дело и кончится, ведь никакой «крамолы» не обнаружили. Но я ошиблась: Ангелу Ивановичу предъявили ордер на личное задержание независимо от результатов обыска.
Не скрою, что это произвело на меня самое тягостное впечатление, тем более что нельзя было предвидеть, к чему приведет этот арест. Если к высылке, то вся жизнь Ангела Ивановича могла быть испорчена.
Но этого не случилось. Его продержали две недели в Петропавловской крепости и выпустили без всяких ограничений в правах.
Довольно оригинальные последствия имела демонстрация на Казанской площади для моего дяди. Казалось бы, с него было достаточно физических воздействий, каким он подвергся, а протеста он, как пострадавший, разумеется, не подписывал. Но начальство «признало за благо» выслать его из Петербурга и при том выслать в Куоккалу, в ту самую дачу, где мы жили летом.
Дядя смеялся, что в прежнее время людей высылали в их собственные поместья, но чтобы людей поселяли принудительно в чужие дома, с этим он сталкивается впервые.
Тем не менее, тете с дядей так и пришлось поселиться в Куоккале на даче П. В. Анненкова, которую мы из года в год нанимали летом.
В ближайшее лето у нас в Куоккале состоялся неожиданный и приятный визит известного исследователя Сибирской ссылки Жоржа Кенана. Он много лет не бывал в России и успел забыть русский язык. То есть понимал он и теперь легко, но говорить совсем не мог.
Положение наше оказалось довольно затруднительным. Тетя моя, хорошо знавшая английский язык, как назло уехала из Куоккалы на несколько дней. А ни дядя, ни Владимир Галактионович не знали ни слова по-английски. Я, правда, читала по-английски и даже переводила с английского, но практически я совершенно не знала английского языка и ни разу не встречалась ни с одним англичанином.
И все-таки, нельзя же было допустить, чтоб такой интересный человек, как Кенан, уехал от нас, не получив ответов на интересующие его вопросы.
И вот у нас началась любопытная беседа. Кенан говорил по-английски, я внимательно прислушивалась и, к собственному удивлению, все понимала. Это, вероятно, объяснялось тем, что Кенан был опытный лектор и привык говорить отчетливо, чтобы его понимала многочисленная, не всегда подготовленная, аудитория.