Повесть моей жизни. Воспоминания. 1880 - 1909 — страница 46 из 57

Для услуг к нему прикомандировали жандарма, подававшего ему чай, завтрак и обед из бывшей гостиницы Демута, где когда-то жил и писал «Полтаву» Пушкин.

Родных и близких знакомых, сотрудников «Русского богатства», пускали к Анненскому беспрепятственно. Остальные, кто хотел, могли заглядывать к нему в окна с набережной Мойки.

В. Г. Короленко говорил, что дядю содержат не как политического заключенного, а как крупного военнопленного из командного состава.

Не могу припомнить, сколько именно времени прожил там дядя, занимаясь журнальными делами, читая корректуры статей, которые жандарм беспрекословно относил в редакцию «Русского богатства», обсуждая с товарищами состав ближайшей книжки журнала.

Наконец, ему был объявлен приговор, — он направлялся в ссылку в Ревель (Таллинн), опять-таки, по-видимому, «за непроизнесение речи над могилой Михайловского».

Оказалось, делом Анненского занимался сам всесильный тогда министр внутренних дел Плеве.

Он объяснил, почему он назначил местом ссылки Анненского именно Ревель, куда до тех пор никого не высылали. Он заявил, что вовсе не хотел лишать Анненского культурной обстановки и возможности продолжать литературную работу. Он желал только лишить его возможности оказывать вредное влияние на молодежь.

Ревель вполне культурный город с прекрасной библиотекой и всего в нескольких часах езды от Петербурга. Но русской молодежи там мало.

Рассуждению этому нельзя отказать в оригинальности и логичности.

Вскоре дядя отправился в сопровождении жандарма в Ревель, а за ним, ликвидировав его дела и сдав квартиру, поехала, конечно, и тетя.

Там они наняли прекрасную квартиру за городом на берегу моря против Екатерининского парка, с тем, чтобы на лето я с детьми могла поселиться с ними.

В предыдущем году мы с Ангелом Ивановичем ездили за границу на 2 месяца в санаторию доктора Бегела, специалиста по желудочным болезням, так как у мужа была тяжелая болезнь, определить которую петербургские доктора были не в состоянии. Мы были там единственными иностранцами. Кроме нас там лечились только немцы и, в том числе, одна ревельская немка. Она усиленно приглашала меня к себе в гости в Ревель. Но я ей отвечала, что у меня нет никакой возможности очутиться в Ревеле. Летом мы живем поблизости от Петербурга, так как моему мужу нужно каждый день бывать в редакции, и, вообще, Ревель для нас как бы иностранный город с чужим для нас укладом жизни, не связанный никакими интересами с Петербургом.

И вот на следующее же лето невозможное оказалось возможным и, по воле начальства, мы очутились в Ревеле.

Адреса знакомой немки у меня не было, да я и не особенно стремилась увидеться с ней. Но как-то на улице я с ней случайно встретилась к ее большому удивлению. Мне пришлось объяснить ей, как это случилось, и она после того не слишком настаивала, чтоб я навестила ее.

Ревель нам всем очень понравился. Рядом Екатерининский парк, перед самыми окнами — море. Настроение портили только постоянные напоминания о войне, развивавшейся так несчастливо для нас на Востоке.

В Ревельском порту подготовлялась к отправке в Японское моря эскадра Рожественского. Каждое утро происходили упражнения в артиллерийской стрельбе из корабельных пушек по мишеням, укрепленным на противоположном от нас берегу залива.

Нельзя сказать, чтобы наши артиллеристы проявляли большое искусство. Мы часто следили из наших окон за их стрельбой. Попадания получались чрезвычайно редко. Постоянно — то недолеты, то перелеты. Снаряды или падали в воду, поднимая тучи брызг, или взрывали фонтаны песку на берегу далеко позади мишеней. А ведь это были неподвижные мишени, а не плывущие неприятельские суда.

Когда моя старшая дочь, которой было тогда 5 лет, услышала впервые разрывы снарядов, она сказала:

— Мама, как долго тут дворники выколачивают ковры.

Истинно городскому ребенку, ей не пришло в голову сравнение с какими-нибудь явлениями природы, а с теми звуками, которые были ей знакомы, когда она проходила по двору или высовывалась из окна 5 этажа.

Младшая из моих дочерей, — ей исполнилось 1,5 года, — отличалась чрезвычайной миниатюрностью и в то же время серьезностью. Меня забавляло складывать ее пополам, класть в веревочную сумку и носить на руке, чему она не противилась и только смотрела кругом своими большими глазами.

Когда я отпускала детей гулять в парк с няней, няня обычно держала за руку вторую дочь, как наиболее буйную, а старшая вела малышку.

Раз она пошла с ней по средней аллее, тогда как няня с сестрой шли по боковой.

Вдруг малютка остановилась и строго сказала сестре:

— Сумасшедшая, куда ведешь ребенка, где лошади ездюют?

Эта фраза сохранилась навсегда в наших семейных анналах.

И теперь, когда я слушаю рассуждения ее дочери, приблизительно того же возраста, мне кажется, что я слышу знаменитое изречение ее матери, как будто та самая крошка вновь ожила передо мной.

Мне жалко было раньше осени увозить детей из Ревеля, где им было так хорошо, но муж мой не мог надолго оставить редакцию, а он был настолько больной человек, что предоставлять ему жить одному в нашей городской квартире жарким летом, я тоже считала невозможным.

Мы уехали в начале июня, оставив детей у бабушки с дедушкой. Нам показалось пусто и непривычно тихо в нашей маленькой квартирке. Но скоро эта тишина нарушилась таким взрывом, эхо которого прокатилось по всей стране.

Как-то утром я спустилась в табачную лавку за папиросами для Ангела Ивановича и услышала, как один покупатель говорил другому:

— Опять министра прикончили. Берегут, берегут, а никак не уберегут.

— Какого министра? — спросила я.

Но говоривший замолчал и отвернулся от меня.

Я поднялась к себе и рассказала Ангелу Ивановичу о только что слышанном.

Оставаться дома я была не в состоянии. Обещав вернуться, как только что-нибудь узнаю, я опять вышла, взяла извозчика и приказала ему ехать на Загородный. Мне показалось, что большинство пешеходов идут как раз по этому направлению.

Когда я пересекла Владимирскую площадь, навстречу мне попался Николай Дмитриевич Соколов. Я махнула ему рукой, он остановил извозчика и подошел ко мне. Я в двух словах пересказала ему, что слышала.

Он предложил мне пересесть на его извозчика, так как у него лошадь была много лучше, и мы поехали к Забалканскому проспекту, куда явно шли и ехали люди.

Когда мы выехали на Забалканский, на этой не слишком людной улице оказались толпы народа.

Тут уже все знали, что произошло и, не стесняясь, говорили об этом. Часа два тому назад министр внутренних дел Плеве ехал в карете к Варшавскому вокзалу. У него был в этот день очередной доклад царю, и он спешил к поезду. За два дома от моста из гостиницы вышел человек, направился наперерез проезжавшей карете и бросил в нее бомбу.

Этот был террорист Сазонов.

Карета была разбита, и Плеве убит.

К тому времени, как мы подъехали, это место уже было оцеплено, остатки разбитой кареты убрали и лошадей увели.

Удивительное зрелище представлял собою Забалканский и выходивший на него переулок. Проходить мимо оцепленного места городовые не разрешали, поэтому все сворачивали в переулок, по которому можно было выйти опять на Забалканский, ближе к вокзалу.

И вот на этом коротком пространстве образовалось настоящее праздничное гулянье. Всем хотелось непременно взглянуть хоть издали на место происшествия.

Мы постояли некоторое время на углу переулка и Забалканского, с любопытством наблюдая толпу.

Ни одного огорченного или хотя бы смущенного или испуганного лица. Люди шли, весело переговариваясь, выражая сожаление, что не удалось быть свидетелями происшествия. Точно тут только что разыгралась какая-то интересная сцена, никого не задевшая и даже как будто доставившая большинству нескрываемое удовольствие.

Разговоры слышались такие, что в другое время полиция за них вполне могла бы задержать виновных.

Но ни городовые, ни старшие полицейские чины и не пытались никого задерживать. Ясно было, что тогда пришлось бы переарестовать добрую половину публики. Они ограничивались тем, что предлагали не задерживаться и проходить, очищая место для других любопытных.

Мне никогда не приходилось видеть так явно выраженное отношение общественного мнения к представителю власти.

Это был безошибочный симптом назревающего революционного настроения масс, проявившегося спустя несколько месяцев вполне открыто.

В этот же день мы послали телеграмму дяде, чтобы он готовился к переезду осенью в Петербург. Не оставалось сомнения — приказы Плеве будут аннулированы. Правительству придется изменить курс внутренней политики.

Так оно и случилось. Министром внутренних дел назначили Святополк-Мирского, имевшего репутацию либерального чиновника. Началась так называемая «эра сердечного доверия», хотя это «доверие» решительно никого не обманывало и не порождало ответного доверия со стороны населения.

Помню передававшийся рассказ об одном суде над участниками противоправительственной демонстрации (кажется в Саратове). В числе других свидетелей давал свои показания городовой. Когда судья спросил его, какие крики и возгласы он слышал перед началом демонстрации, он, видимо, смутился и ответил неопределенно:

— Да кричали больше известную народную поговорку.

— Какую поговорку? — с некоторым удивлением переспросил судья.

— Да, знаете, — еще более смущенно пробормотал городовой. — «Долой самодержавие!»

По зале прокатился сдержанный смех, и судья пригрозил «очистить зал от публики», боясь, как бы она не подхватила «известную народную поговорку».

По всей стране вспыхивали рабочие волнения. Правительство прилагало огромные усилия, стремясь забрать в свои руки рабочее движение, затрагивая чувствительные струны.

В Петербурге священник Гапон, пользовавшийся громадной популярностью в рабочей среде, убеждал рабочих, что вина за их угнетенное и бесправное положение лежит на царских министрах, обманывающих царя. Если бы только царь узнал о бедственном положении рабочих, он сейчас же приказал бы помочь им.